Выбрать главу

Марцинкевич поморщился:

— Знаешь, с детства врачей не любил. Если пора помирать — лучше здесь, под солнцем.

— Погоди ты себя хоронить, — неуверенно произнес Кожухов. В глубине души он согласился с другом — лучше встретить смерть посреди поля, под стрекот кузнечиков, щебет птиц и грохот далеких взрывов, чем ловить последние глотки воздуха на госпитальной койке, в окружении стонов, крови, гноя и неистребимого запаха дезинфекции. Но с другой стороны в госпитале у друга был шанс. А здесь — нет.

У Марцинкевича случился новый приступ кашля. Лейтенант застонал, вцепившись пальцами в мокрую гимнастерку, сплюнул кровь и попросил:

— Попить бы…

Кожухов сунул руку в карман — вместо привычной большой фляги там лежала маленькая, увесистая. Та самая.

— Сто фронтовых грамм есть. Хочешь? Заодно вспомнишь, зачем за жизнь зубами цепляться.

Утерев губы ладонью, бледный Марцинкевич приподнялся и просипел:

— Убери!!! Не хочу. Нечего мне вспоминать и возвращаться некуда.

— Как это — некуда? — удивился было Кожухов и отпрянул, увидев как страшно изменилось лицо друга, как сжались бледные кулаки и задрожали губы.

— Так это. Ад у меня за спиной. И не спрашивай, — выдохнул Марцинкевич, закашлялся и обмяк.

И вправду — с «гражданки» никто не писал красавцу поляку, он единственный равнодушно ожидал почтальона, ничего не рассказывал о родне и не мечтал, что станет делать когда война кончится, уходя от разговоров под любыми предлогами. Может детдомовский? Или погибли все? Или… живо вспомнился черный автомобиль, шаги по лестнице и беспомощная фигура соседа-инженера, в криво застёгнутом пиджаке. Останемся живы, долетим — разберемся! Кожухов подхватил тяжелое, неуклюжее тело друга и поволок к машине. Кое-как загрузив Адама в кабину, он запустил мотор. Самолет тяжело взлетел, и едва набрав высоту, Кожухов дал скорость. Может быть повезет…

Он довез друга живым. Марцинкевич умер спустя два дня в медсанбате, не узнав, что представлен к награде. Судьба Кожухова сложилась благополучно — он дошел до Германии, сбил ещё пять машин, был дважды ранен, оба раза почти легко. День победы он встретил в Дрездене, в переполненном госпитале — плакал вместе со всеми, целовал медсестер, танцевал вприсядку, кряхтя от боли в заживающих ребрах, обнимался, счастливо бранился. И ещё несколько дней засыпал и просыпался с улыбкой, веря и не веря — впереди ждала новая, мирная жизнь. …Победная открытка из Дрездена с белокурой фройляйн и размытыми тусклыми строчками на пожелтевшем картоне до сих пор хранилась у жены в ящике письменного стола.

В августе сорок пятого Кожухов демобилизовался, вернулся в Москву к жене и детям. Вместо ДОСААФ, по боевому знакомству, он устроился в Аэрофлот, стал летать по стране, изучая на практике рельефы местности и чудные нравы казалось бы одинаковых советских людей. Дом круглился полною чашей — телевизор, холодильник, добротная мебель, заграничные костюмчики детям, хорошие туфли жене и мутоновую шубку ей же. В пятьдесят пятом они получили квартиру. Раз в году всей семьёй ездили в Крым, раз в году Кожухов в одиночку летал в санаторий в Друскининкай, вдали от бдительного ока супруги хорошо выпить и погулять вдоль моря, слушая монотонный шепот прибоя.

В день Победы в Москве собиралась почти вся бывшая эскадрилья — вспомнить войну, помянуть боевых товарищей. Один-два однополчанина оставались потом погостить на недельку, бегали по магазинам, ходили в театры, по вечерам пили водку и пели военные песни, не замечая неодобрительных взглядов угрюмой хозяйки дома. Пару раз Кожухов ездил в Арзни к Сарояну, один раз выбрался в Харьков навестить Кожедуба, один раз летал в Иркутск на похороны Окатьева. Марцинкевича он вспоминал редко.

Дети росли хорошими, послушными, аккуратными. Белокурая душечка Юля носила пятерки, танцевала в ансамбле Дворца Пионеров, ездила на гастроли, мечтала стать актрисой, но, провалившись в ГИТИС, проявила благоразумие и подалась в Институт Культуры. Гордясь красотой дочери Кожухов охотно тратил деньги на пестрые платья, элегантные пальто и через знакомую стюардессу доставал девочке тоненькие чулки в пестрых упаковках. Лобастый, упрямый Левка рос маменькиным сынком, не доверяя отцу и опасаясь его. С матерью он секретничал, по малолетству ластился и обнимался, к нему не подходил никогда. Когда находилось время, Кожухов пробовал возиться с мальчишкой, строить модели аэропланов, гонять в футбол — но раз за разом складывалось ощущение — сын отсиживает повинность, как урок в школе. Со временем занятия сошли на нет. К семнадцати годам Левка превратился в колючего, язвительного подростка, которого интересовала лишь музыка — новомодный, пронзительный, режущий уши джаз. В институт он не поступил, к весне намечалась армия. Устав от независимости и изысканной грубости сына, Тася вздыхала — может форма его исправит.