У меня в волосах застряло столько травинок, что птицы легко примут меня за пугало. Я выкарабкиваюсь и какое-то время стою на телеге, задрав голову.
Долговязая кузина протягивает свои худые руки, подхватывает меня и ставит на землю. Я прощаюсь с бурой толстозадой парой, а они все болтают о своем, о лошадином.
Кузина отряхивает меня. Похоже, меня привезли в школу вампиров – ночь, ухают совы на деревьях.
Пахнет бензином и машинным маслом, совсем как у нас в гараже, когда папа там возится со сваркой. Два больших желтых глаза горят в темноте.
Подъезжает автомобиль, весь во вмятинах, сосновые иголки шуршат под колесами. Из него выскакивает мальчишка моего возраста и машет мне рукой. Я ему – тоже. Вслед за ним вылезает круглый, как футбольный мяч, усатый господин.
– Это твой дядя Батист, он довезет тебя до Фромюля на машине, так безопаснее, чем в телеге с сеном посреди ночи.
Жанна обнимается с толстяком, шепчет ему “спасибо, спасибо!”. Они стоят, крепко обнявшись и закрыв глаза, я глазею на них дурак дураком. А мальчишка смотрит, как я глазею.
Долговязая Жанна рассказывает дяде Батисту, каким я был молодцом, а я что? Я только телеграфные столбы считал.
Я испугался, что она начнет меня целовать-обнимать, поэтому первым протянул ей руку.
– Спасибо за то, что вы ради меня рисковали жизнью, и простите, что я чихнул, когда рядом были немцы, – сказал я без запинки и очень вежливо, как полагается.
Кузина пожала мою руку и вдруг расплылась в улыбке. Глаза ее часто заморгали, кончики ушей покраснели.
Она снова уселась на край телеги. Увидимся ли мы когда-нибудь еще? – подумал я. Дядя Батист положил руку мне на плечо, и я смотрел на лошадей, пока они не скрылись из виду. А потом чихнул.
– Карета подана! – сказал дядя Батист и открыл багажник.
Голос у него такой спокойный, уютный. И, несмотря на обстоятельства, в нем слышится что-то улыбчивое.
– Можно и я поеду с ним в багажнике?
– Нет, Гастон, вам будет тесно, как сардинам в банке!
– Обожаю сардины! – сказал Гастон.
А я – нет, зато Гастон мне уже нравится. Глаза у него весело сияют. От этого у меня по спине бегут мурашки. Еще два дня назад я сам так радовался.
Багажник захлопывается, нас накрывает темнота. Не видно звезд, не слышно ни звука. Потом машина заводится, мотор начинает хрипеть, как дряхлый старик. Гастон давай тоже хрипеть, как мотор. А я – как Гастон, который хрипит, как мотор. Нас обоих тошнит. Мы соревнуемся, кого дольше не вырвет. Отец Гастона рассказал ему, что мы с ним дальние родственники. За несколько минут мы стали близкими приятелями.
Вдруг нас тряхнуло, мы вцепляемся друг в друга, чтобы не ушибиться. Машина замедляет ход и останавливается. Ручной тормоз скрипит, как здоровенная застежка-молния. Дядя Батист открывает нам вид на небо, усеянное звездами. Мы с удовольствием вдыхаем свежий воздух.
– Ну, кажется, приехали! – объявляет Батист.
Вот она, “маленькая ферма с бакалейной лавкой на бывшей немецкой границе”, как ты ее описывала. Вот она, передо мной. На лугу, посреди которого зияет огромная воронка от снаряда, задумчиво бродят одна, две, три, четыре коровы и два вола. Фромюль – красивое здание из розового песчаника, “под стать красной почве северных Вогезов”, – говорила ты. Здесь ты выросла. Меня попеременно охватывает то радость, то печаль. Я как свеча на ветру. То разгораюсь, то гасну.
Все как ты вспоминала: два этажа, чердак под остроконечной крышей из старой черепицы, а вокруг лес, где полно ежиков и светлячков. Напротив – покатая гора, склон уходит вверх под самое небо. Подумать только: я вижу точно то же самое, что видела ты, когда тебе было столько же лет и ты была такого же роста…
Те же камни, те же ставни, тот же запах влажной земли.
У меня снова заколотилось сердце. Как будто сердитый сосед барабанит в дверь легких.
– Там наверху плато Лежере. На нем была казарма французских офицеров. В ней жил твой отец до того, как познакомился с твоей мамой. По ночам они оба сбегали – из дома и из казармы – и тайно встречались в светлячковом лесу. – Голос у дяди Батиста теплый, как огонь в камине.
Мы подошли к дому, Гастон постучал в дверь. Открыла бабушка. Волосы у нее собраны в пучок и очень туго стянуты – как же она, подумал я, глаза-то закрывает. “Типичная прическа старой учительницы, повернутой на математике”, – говорил папа. “Морщинистая, как прошлогоднее яблоко. Щеки – пергамент с иероглифами” – это уже мои слова. Такой она мне показалась. Старое сморщенное яблоко.
Вот я и записываю в своей школьной тетрадке. Раз больше не надо переписывать в нее разные непонятные стихи, буду писать тебе. Так можно думать, что ты не совсем ушла или ушла ненадолго.