Выбрать главу

И снова злоба смяла душу, злоба от неприкаянности, постылости и неудачливости. Вот так рок вцепится в пяты и начнет трепать, изводить человека, пока вовсе не загонит в гроб. Очнувшись, Крень подскочил к оленям и стал тупо пинать их в заиндевевшие бока, и покорные животные согласно и равнодушно поднялись сначала на передние надломленные колени, а после встали. Все для Креня, близкое и далекое, кровное и бесценное – родина и родня, знакомые и любовь, воспоминанья и прошлая жизнь, – сразу отшатнулось в никуда, забылось напрочно и надолго, и осталась тлеть лишь собственная негасимая боль. Душевный плач был столь неистов, что хотелось еще кого-то настигнуть и так же лишить дыханья, и казалось, что тогда сразу вернется прежняя ровная жизнь. Сам ли нарушил ее? Сам ли-и-и!..

Ладони посинели, смерзлись, и глубокая борозда от кожаного аркана кроваво рассекла кожу. Рука не ныла, не мучилась за содеянное, она лежала на колене, словно бы отдельная от человека, равнодушная и слепая: что ей было дела до хозяина, до его неприкаянной души! Крень крепко зажмурил глаза, застонал, и где-то тайно подумалось, что стоит так вот посидеть долго-долго, и все переменится, вернется обратно, и случившееся покажется лишь невероятной картиной. Но поземка завилась круче, пробила одежды и заставила распахнуть глаза. Игра кончилась. Крень ознобно вздрогнул, тоскливо озираясь, и хореем послал оленей к ближнему бору. Ему бы оставить труп, схоронить в забоях свою жертву, скорее разлучиться с нею, а там уж что-то и предпринять, но он привязал тынзей к задку нарт и, пока гнал упряжку, часто оборачивался, проверяя, волочится ли покойный. И когда сквозь лесной прогал показалось зимовье Нюры Питерки, он уже знал, что ехал именно сюда, чтобы продлить свою ненависть и отмщенье. Но сквозь безумье в душе Креня невольно проталкивалось живое, и это живое побуждало к жалости. Крень сейчас не понимал доброты, и она свершалась помимо его воли. Всей его натуре, возросшей в тягостях, было противно кинуть загубленного человека посреди снежной болотины, на потраву зверью и птице, и чтобы родная мать долгие годы изводила себя мыслями о потерянном сыне. Где бы, как бы ни умер он, но все-таки в своей земле успокоился: можно понаведаться к могиле, прислониться к изголовью, покормить крылатых семенем и родниковой водицей, послушать сыновье сердце, как оно просачивается сквозь тяжелую травяную полость. Крень не устанавливал предела мщенью, но он, этот предел, жил в нем и тяготил. Переступить бы, перемахнуть – и как бы все просто и легко…

Мишке бы легче стало, если бы Нюра Питерка, высокая костистая баба, забилась сейчас в истеричном плаче, тогда бы и Мишкина душа отошла от спекшейся боли. Но сам вид мужиковатой женки, ее спрашивающий недружелюбный взгляд, ее широкие плечи в меховой безрукавке, ее звериные повадки и звериный застойный воздух избы вызвали лишь новое раздраженье и поток тьмы. Крень понял, взглянув лишь на властное лицо охотницы, что она не завоет при нем, не кинется в рыданья и бранчливые слова, а значит, и облегчения ему не доставит. «От этой медведицы и зверь в кожаной пальтюхе. А значит, и убил по делу. И ее под корень, и ее… От выродка – выродок, от вылюдья – вылюдье». Крень даже прицелился к ее переносице, широкой и плоской, но охотница поймала его мысли и круто осадила, боясь его в душе: «Эй ты, парень… А ну, охолонь, экий дьявол, Господь с тобой». Однако в ее простеньких серых глазках, густо обсаженных гусиными лапками, в рыжих жиденьких волосенках, забранных под черный повойник, в веснушчатых разбитых руках, устало сложенных на животе, было столько внимательной жалостной доброты, что Крень невольно осекся и смирил норов. И этот последний приют почудился таким особенным и сугревным, исполненным прощального значенья, что он с угрюмой тоскою оглядел избу, точно свою, родимую, не замечая, однако, ничего вокруг, будто в плывучем обморочном сне находился сейчас, и торопливо, размашисто покинул двор. Да и то сказать, отошел мужик с мороза и долгой горячки, хмель повыветрился, осел на сердце тяжкой мутью, и от неожиданной слабости в коленях Креня шатнуло на воле. Но беглец пересилил круженье в голове, растолкал оленей, вывел их из кроткой задумчивости и тупого оцепененья, круто завернул нарты и, уже покидая хутор, постучал хореем в оконце и простуженно крикнул: «Эй, баба, прибери тут своего…» Креню не хватило решимости добавить: «Сына»…

Последний приют пропал за спиною, и в Мишке сразу же необоримо размахнулась увертливая машистая натура. От широкого бега, от хрипа и урканья оленьих селезенок, от запаха намокревшей шерсти, от стылой таежной темени в нем проснулись прежние азартные повадки, так помогавшие ему в морском разбое, когда по месяцу и более приходилось выдерживать муторную, закоченелую жизнь на льдине, перемогать долгие звериные бои, ходить по колени в тюленьем трупье, навозившись в сладкой терпкой крови, запах которой не источался и после первой возвратной домашней бани. Крень и прежде не знал страху, и тот, что растревожил его двумя часами ранее, был не оттого, что вот он убил человека и сейчас его настигнут, свершат расправу, накладут горяченьких, но оттого, что, свершив над Акимкой Селиверстовым самосуд, он, Мишка Крень, как бы зачеркнул прежние мечтания, навсегда распрощался с домом своим, родиной и устоявшейся жизнью, к которой отныне не было возврата. И этот-то приговор над собою и разбередил в душе мгновенный слезливый страх, пропавший столь же внезапно, как и появился он.

Сейчас Кренем овладела горячка гона, и прежние куцые страхи рассеялись сами собой, и беглец, сторожко озирая темные заснеженные колоды, залитые чернотой прогалы и колдобины, особенно коварные сейчас, боялся одного лишь, как бы не засадить меж деревьев нарты. Мужик торопил упряжку к куртяевской часовне и далее, в Сояльские боры, где стояли нынче кочевые чумы крестной его Марфы Хантазейской. Только бы под Марфино крыло угодить, а там ищи-свищи Креня, ни один казенный красный околыш не занюхает его следа…

Крень обычно жил морем, изучив его норов и повадки, а в лесах бывал лишь по большой нужде, когда припирало, и та самоуверенная хватка, что выручала во льдах, не давала погибнуть, нынче же и подвела. Мишка худо рассчитал независимость Куртяйки, ее подводные жаркие теченья, ее полыньи, кипящие и середка зимы, и сейчас, разогнав оленей, угодил в самую коварную промоину. Если есть всевышнее отмщенье, если есть где праведный судия, досматривающий за землею, дозирающий каждую малую несправедливость меж людьми, то он в тот миг чуть не свершил правеж. Иль по жалости только, иль по недосмотру, иль всевышней рассеянности, свойственной всем высоко вознесенным людям, но он, однако, выпустил Креня из смерти… Олени ушли под лед, пригнетенные нартой и сыромятными постромками, а Мишка, едва совладав с намокревшей малицей, раздувшейся пузырем, и с отекшим своим телом, выполз все-таки на ледяную коварную пласть, сахарно-крупитчатую, и, подобно подбитому волку, потащился на глинистый отопревший берег. Тут и нашли его, обмерзшего, безгласого и безобразного, табунщики Марфы Хантазейской и привезли в чум.

Михаил Крень старался не вспоминать тех, давно минувших дней, и пока не пробуждались они и ровно лежали в укладке памяти, то и думалось бобылю, что ничего, дескать, грешного не случилось в его жизни. Так и протекала она размеренно до самой пенсии в тюремных коридорах, у тюремного глазка, на государственной службе. Но вот пришел нынче незваный гость и повел себя странно и испытующе, словно бы явился ревизовать чужую жизнь, все зная про нее до самой мелочи. А что он может знать? Если предположить, то ровным счетом ничего. Всю жизнь контролировал, чужие грехи считал, на том и поднаторел, собака. А сейчас ему шиш, ничего не отколется, озлобленно подумал бобыль. Он лежал на кровати, закинув руки за голову, и сумрачно глядел в потолок. Встреча с Тяпуевым уже предполагалась иной, полной нового смысла. Старик тщательно восстанавливал ее в памяти и снова мучительно жалел, что так неожиданно открылся перед гостем. Словно кто за руку тянул побахвалиться, поиграться перед Иваном Павловичем; будто в этом крылась самая крайняя нужда, без которой смерть настигнет в тот же час… Врет все, сочиняет, на зажим идет. Известная практика. Про золото где-то вызнал, собака, как по следу пришел…

Уже и забылось Креню, что сам он и выдал тайну, сам и похвалился. Наплыв тьмы внезапно потопил память старика, и все, раздражавшее доныне, отхлынуло, стало ненужным и случайным. В душе Креня что-то сошло с тормозов, заторопилось в неизвестность, ему захотелось куда-то бежать, вершить непонятное дело, но тело не подчинилось этому желанью, судорога приступила к горлу и раздвинула рот. Этой странной болезнью когда-то мучилась и его бабка, и в приступах телесного сотрясенья, нелепых криков и зовов люди находили что-то вещее и страшное.