– Два Николы было: весенний и осенний. А как случилось это, я сейчас вам доложу. – Он принагнулся и огладил ладонями длинные, по колена, шерстяные головки. Старик явился в малескиновой на вате тужурке ниже колен, парился в ней, но не снимал. В последнее время Гриша Чирок побелел, и что-то прозрачное появилось в нем. Он запустил бороду, и хищноватый разрез длинного рта несколько смягчился, а черная беззубая дыра окуталась волосом.
– Ври, ври давай, – весело крикнул бухгалтер от порога и подмигнул хозяину. Тот лишь кисло скуксился и показал на табурет.
– Я не вру, – строго возразил старик. – Что писано пером, не вырубишь… Один Никола был в небольшой деревне у моря у Белого на летнем берегу. Однажды он организовал (не хуже сельсоветов нынешних) спасение людей на водах, души стал спасать. Он уж после знатный стал, ему престиж. Вторично повторилось, он опять спас, он уже церковь построил, приход организовал. И он стал как бы святым, верно? И когда он умер, его захоронили. В Египет отвезли и захоронили.
– Что ли, здесь кладбища не нашлось? – ехидно спросил бухгалтер. – Это же в деньги какие встало.
– Глупости все, – устало подтвердил хозяин.
– А я спорю на спор, что не глупости. У вас все глупости. Больно умны. Он такой престиж имел, как святой. Итальяшки его мощи купили. Он весной умер, и это считается весенний Николин день. А когда раскопали и перевезли к итальяшкам, то стал Никола осенним. – Старик замолчал и снова погладил длинные носки из черной овечьей шерсти. Волосы потончели на голове, взялись дымом, и сквозь просвечивало желтое темечко тыквой.
По голове и мысли, решил Иван Павлович и отвернулся. Часы отстукивали, гнали время, капало из рукомойника, за стеной в конторе заготпушнины скреблась мышка, добираясь до душного пласта скотских шкур. Время шло – и слава Богу, вроде бы и на людях, но как бы и один, сам по себе. Порой Тяпуев взглядывал на Сметанина и упорно решал: взять ли мужика на дело, открыться ли? Вроде бы и толковый, башка на плечах, сам себе на уме, но языкат. Может по случайной обиде выдать.
И тут, как по зову иль согласию, явились вдруг Коля База с Тимофеем Паниным.
– Вот и толковище, вот и компашка! – подытожил бухгалтер, зачем-то расправляя плечи. Он оглянулся на бронзовый бюстик, осанился и подправил ладонью жидкую челку. – Может, картишки разбросим? Дурачка нащупаем.
Играли вяло, каждый был занят собою. Может, душное низкое небо так придавило воздуха, что трудно дышалось и думалось через силу. «Туз, он и в Африке туз», – надоедливо повторял бухгалтер и одиноко смеялся, как всхрапывал. Гриша Чирок был обижен, сейчас прел в малескиновой пальтюхе, подложив полу под костлявую отсиженную заденку, и тупо соображал, уткнувшись в карты. Может, он и задал настрой игре, ибо, прежде чем кинуть масть, старик долго мусолил карту пальцами, словно бы купюру проверял на хрусткость, и так жалко было расставаться с нею, что и над самой-то столешней еще мурыжил атласного туза, тянул время, а после придавливал карту всею ладонью, как с жизнью прощался. Тимофей Панин держал игру без интереса, с тоской думал, что скоро возвращаться домой, и потому часто ошибался в мастях. Хозяин же придирчивым взглядом оценивал всех, прежде чем открыться. Самый грех для Ивана Павловича оказаться смешным, несерьезным, несолидным. Тут все просчитай, выверь, мину, соответствующую моменту, настрой на лице и не поддайся спешке. Боже упаси быть смешным, и тогда великая цель может превратиться в детскую затею.
Тяпуев вспоминал уполномоченного Куклина и сейчас ненавидел его лишь за то, что тот оказался слишком хитрым. Обвел вокруг пальца, одурачил громкими словами, как в воду канул, а теперь ищи правду… Тогда в церкви их оказалось четверо, но в живых остался Тяпуев.
«Колокола-то роняют, дак на пули льют, – кричал Кона Петенбург, церковный староста. – А пули льют, дак в кого-то направить надо. Зорители, антихристы, дети бесовы». – «Не бесовы, а ваши, – хохотал Куклин, обнажая лошадиные зубы. – Ты что, старик, Петрушку-царя позабыл? Он ведь тоже колокола зорил, а нам самим Богом положено. Мы-то для вашего блага… Петр-то, царишко, колокола ронял и великим стал». – «Не касайся Бога, заугольник, – не отступал Кона Петенбург, ничего не страшась. – И он антихрист, через то его перекосило и разорвало. И сдох без веку. И тебя перекосит. Его-то добро все на гноище пошло». – «Смелой, ох смелой, батя, – чуя свою силу и власть, насмешливо увещевал Куклин. – Бог-то завещал в страхе жить. Устрашись – и полюбят тебя. А ты почто не боишься? Можешь и голову потерять. – Близкая угроза просочилась в голосе, и старообразное лицо уполномоченного потемнело. Но Куклин и за разговорами время не терял, укладывал в мешки серебряные ризы с икон, чаши и потиры, ложки золотые и серебряные, подсвешники. – Ты, старик, ко мне как к разбойнику подступаешь. Ты через меня весь мировой пролетариат в сомнение ставишь, мрачный церковный мыш. А я на благо твое и всеобщее благо. Не к себе в нору, а на благо. Ваня Тяпуев не даст соврать, верно?..» Тогда он что-то промямлил в ответ, завидуя хватке Куклина и боясь его, но нынче бы ответил, не замешкав и не опустивши земле глаз: «Подлости не терплю, Куклин!»
…Из-за карт, неловко раскинутых веером в растопыренных ладонях, Тяпуев снова ощупал гостей взглядом и, справившись с голосом, вдруг открылся:
– Я произвожу расследование.
Всесильный Бог, явившийся бы сейчас в двери, не произвел бы в гостевых душах такого смятения, ибо захожему случайному подорожнику, с торбой и клюкой вставшему на пороге и сказавшемуся Богом, не поверили бы, но, посмеявшись и ощупав словесно, кто и откуда, пригласили бы к общей трапезе. Но здесь непоколебимый железный голос человека, не привыкшего и не умеющего шутить, поверг всех в смятение.
– Че-го-о? Пов-то-ри-ка? – протянул бухгалтер, первым пришедший в себя. Он словно бы худо расслышал и переспрашивал, но на самом-то деле хитрым своим умом лишь выигрывал время, чтобы сообразить свое положение. Вроде бы ничего худого за собой не знал, но тут вдруг засомневался: долго ли за любым человеком раскопать грешок, стоит только захотеть и с упорством взяться. Тяпуев уловил мгновенно замешательство и, насладившись им, отбивая каждое слово жестяным голосом, повторил:
– Я произвожу расследование насчет утраты золота. В смысле пропажи его в двадцать девятом году и дальнейшего необнаружения.
– По заданию иль так? – спросил Сметанин и откинул со лба вспотевшую прядку. Он с такой затяжною тоской оглядел застолье и заснеженные окна, обнаженно белеющие, и стоптанный порожек, что это тревожное настроение невольно передалось остальным, словно бы их на крыльце дожидалась засада.
– Имею полномочия кое-кого тряхнуть. – И снова обвел Тяпуев всех и каждого взглядом.
– Крень-то не любит, когда ошиваются возле его бани. Я с работы как, все приноровлю, в окошко брякну. Дак он как лось, – не к месту вмешался Коля База. И то магнетическое чувство робости, что овладевает людьми в неожиданных обстоятельствах, та растерянность и недоумение сразу нарушились, и сердце успокоилось, родив лишь крохотную испаринку на загривке.
– Крень? А что? – воспрянул бухгалтер, нашедший в признании Тяпуева подвох.
– Это Колька балует…
– Колька ли?.. Ну, Иван Павлович! Ох черт! – заискивающе хохотнул Сметанин, и его оплывшее широкое лицо взялось багровой красниной. – Я сразу понял: тут финт. Думаю, ой, финтит товарищ Тяпуев. А то бы с чего жить в деревне? Елки-маталки. В городе у него служба, фатера, бабы на каждом углу, ресторации, раки с пивом, раз попробовал – и умереть. Там ведь жизнь. Э-эх, чертушка, ек-макарек, расталанный ты человек. Как сыграл, а! – Сметанин шутливо погрозил толстым набрякшим пальцем.
– А ты не крути, не терплю, – холодно оборвал Тяпуев.
– Да ладно, чего там…
– Ну!
– Все, все, – заслонился Сметанин ладонями. Все шевелили умишком, карты сразу потеряли интерес.
– Правда свое возьмет, – подал шелестящий голос Гриша Чирок. – Мне и Полька говорит: ты приглядись. А чего глядеть, если давно вижу. Мы с Иваном Павловичем старинные друзья. Не зря на такой вышины числился. У него взгляд на сто сажен вглубь.
– Я пошутил, а вы сразу, – пробовал Тяпуев замять разговор. Подумал: леший за язык-то дернул? Словно кто приневолил, заставил открыться. Все на мази, все шито-крыто, осталось запрячь коней и ехать, а тут одним неловким словом все пошатнул. – Вы что, юмора не понимаете?