«Слушай, Крень, давай так за так… Я отца твоего вынимал из петли. Я хоронил его, отдал последний долг. А мог бы как собаку. Давай по-хорошему… У меня такое намерение, твои деньги вернуть народу. Как ты по этому вопросу? – Тяпуев принагнулся, раковина волосатого уха готовно распахнулась, чтобы поймать малейший звук, но Крень ничем не обнаружил волнения, ни желания отвечать. – Не притворяйся… У меня полномочия. Я обложен полномочиями свыше. Не тяни время. – Тяпуев вновь всмотрелся в длинное лицо с высоким желтым лбом и глубокими височными впадинами, едва покрытыми лишаистым серебристым волосом, и не нашел в нем никакого интереса к своим напористым словам. – Тогда я сам поищу, добро? – решил взять лаской. – Миша, я сам поищу! – закричал в самое ухо. – Ты не вставай, ты не напрягайся! У меня полномочия!»
«Ты не думай худого. Я обложен полномочиями», – глухо бормотал Тяпуев, шаря под кроватью и натыкаясь на лягушачью холодную плесень. Отвращением обдало сердце, но Иван Павлович пересилил себя, выволок на свет божий коричневого дерева укладку, обноски старинной обуви, найденной еще на пепелище, ремки заношенных ватных брюк и фуфаек. В сундуке он ничего интересного не отыскал, кроме Библии, которую второпях спутал с тем самым ящиком, в котором видел однажды золото, и пинком ноги загнал сундучишко обратно в темень. Потом посветил под полок, увидел отставшую в дальнем углу половицу, не побрезговал и сползал на коленях туда, где жил прежде красноглазый байнушко, но в тинистом схороне ничего не нашел, кроме круглой мышиной дырки и звериного кала.
«Он смеется надо мною, а после я над ним посмеюсь», – задышливо повторял Тяпуев, сидя на жидком табурете и заново, более настойчиво разглядывая баньку. Он вспотел, и пот оросил лоб, давно не знавший физического напряжения. «Это как понять? Кроме как здесь, негде более. Слышь, ты, не притворяйся, зря время тянешь!.. Убить бы тебя мало, да сам околеешь. Сдохнешь, как собака. Ты что не топишь, Плюшкин? Мало золота нахапали, так еще решил разбогатеть?.. Это народное золото, народное, отец через кровь награбил… Где?! Может, в печке? Может, и в печке, – добавил глуше, размышляя сам с собою. – Не топит давно. Оттого и не топит, что в печке спрятал. Вздумал кого… Меня еще никто… Я из тебя выжму. Он через подлость хотел, а я подлости не терплю».
Тяпуев помешал в каменице кочережкой, обстукал кирпичную кладку, но звук был везде ровный и глухой. Время шло, на улице нетерпеливо маялся Коля База, и то, что правота оставалась за ним, особенно раздражало Ивана Павловича. Подумать бы на Чирка, что он подложил свинью, надсмеялся над Тяпуевым, но гордыня не позволяла усомниться в человеке. Порой поздний незваный гость упрямо светил Креню в лицо, в широкий безумный распах творожистых глаз, более похожих на раскрытые перламутровые раковины, и добивался: «Притворство устраиваешь? Думаешь через притворство убежать от меня и лишить замысла? Я тебе, старик, кое-что в заключение скажу, что я о тебе думаю. Я тебя выдвину на повестку дня…»
Что-то назойливо отвлекало мысль Тяпуева, расслабляло ее, казалось, что желтый кошачий глаз угрюмо наблюдает из укрытия за каждым движением. Но откуда здесь взяться животине? Тяпуев направил фонарь под кровать, увидел медный угол дорожной укладки, с которой, бывало, старый Федор Крень хаживал на промыслы, и снова выдвинул ее, распахнул подле ног. Иван Павлович и не предполагал, что в сундучке таился дух Федора Креня и манил поддавшихся ему людей, играл с ними по своему усмотрению. Тяпуев разложил на коленях Библию в коричневом телячьем покрытии, водопад влажных страниц с шумом обрушился мимо глаз, но в самой сердцевине книги, как в тесном захламленном чулане, мелькнул крохотный лоскуток бумаги с неясными знаками. Тяпуев долго так и сяк крутил в ладонях обрывок и в неотчетливой вязи буквиц и скрещении стрел вдруг отыскал то, о чем долго и настойчиво думал. Ребенок вовсе овладел душою, и Тяпуев охотно сдался ему. На дне сундучка отыскался и старинный поморский компас-матка. «Это же во дворе где-то?» – подумал Тяпуев, сверившись с компасом.
Затрудняя дыхание, Иван Павлович решительно отпнул двери, отсчитал от порога тридцать шагов на север, потом свернул на северо-восток и плотным спекшимся снегом, неровно освещая фонарем под ногами, двинулся в глубь пустыря. «Павлович, ты куда?» – крикнул за спиною Коля База, замерзший в ожидании, но Тяпуев лишь отмахнулся рукою. Стрелка компаса подмигивала, вспыхивала синим таинственным светом и все норовила сбежать в сторону, увести с пути, но Иван Павлович усмирял ее и упрямо держал след, пока не уперся в колодец. Около серого в прозелени сруба слежавшийся снег отек, и в отроге сугроба старые следы набухли, выперли наружу, как гипсовые слепки. С трудом Тяпуев отпахнул крышку, она с шумом обрушилась тыльной стороной на бревенчатые связи, и хлесткий удар, недолго блуждая по Вазице, вернулся обратно. Где-то нервно залаяла собака; испугавшись ее, звезда потекла с чистого грустного неба; зазывный огонек в дальнем околотке мигнул прощально и пропал вслед за звездою. Тяпуев направил острый луч в нутро колодца и, болезненно щурясь, тупо всмотрелся в черный осклизлый зев его, в неподвижный, похожий на яйцо, зрачок низко стоящей воды. Он не слышал, как сзади остановился Коля База и, высматривая из-за плеча, вдруг спросил: «Слушай, чего там?» – «Да так…» – уклончиво ответил Иван Павлович и спрятал компас в карман. «Туда раньше ползали. Говорят, дончит. Золотой звон», – сказал Коля утешительно, догадываясь, что затея пропала. И то, что все кончилось без шума и неожиданностей, особенно ублажило Колину душу. Словно бы долго страдал, изнемогал от работы, а тут предстояло отдохнуть. Но, несмотря на сердечную легкость, что-то царапнуло в груди досадливо.
«Замолчи!» – раздраженно оборвал Тяпуев и, отдавшись гневу, побежал в баньку. Он бежал смешно, неуклюже, и высокая шапка подпрыгивала на голове. Около баньки Тяпуев встряхнулся, перевел дыхание и стал почти прежним. Внезапно замысел откладывался на неопределенное время, но, зная точно, где золото, Иван Павлович скоро успокоился: если и жил еще в крови гнев, то нарочитый, вызванный переменчивым характером, склонным к возбужденью. Но там, в глубине души, уже устоялся желанный и долгий мир.
Однако к бобыльему ложу Тяпуев подошел зловеще и неторопко. «Со-ба-ка!» – равнодушно сказал он и так же равнодушно хлестнул старика по щеке. Не столько ударил, но скорее мазнул неумело и неловко. Голова Креня качнулась податливо, как ватная, пришивная, и пестрая моль испуганно всплеснулась на дне глаз, но не умерла, а всплыла наружу, и что-то сильное, пронзительное родилось в жидких зрачках. Иван Павлович не понял сначала, что случилось вдруг, но еще раз осветил лицо бобыля, увидел тихую умиротворенную улыбку. Крень смеялся беззвучно, словно осколок бутылочного стекла, когда на него падает солнечный луч. Раздражение помимо воли с новою силой поднялось в Тяпуеве, и он закричал, распаляя себя: «Я шуток не люблю! Ты со мной, Михаил Федорович, не шути! Не шути, со-ба-ка!»
Тяпуев порывисто занес ладонь, но на самом излете замедлил, будто задумался, бить или нет; но вознесенную руку нужно было опустить, и Тяпуев ударил снова. Он обтер шершавые ладони, словно бы снял с них ощущение чужой грязной кожи, и вдруг подумал нерешительно, что еще никогда в жизни не бивал никого. Его били, а вот он, Иван Павлович, не бивал и всегда гордился этим. Но сие оказалось не столько жутковатым, сколько сладостным. Чувство было новое и захватывающее целиком. Безвольный ничтожный человечишко распростерто лежал в засаленнбм тряпье и словно бы просил, чтобы его убили. И Тяпуев ударил снова, и голова Креня безвольно качнулась на подушке. И тогда, светя фонарем в жуткое улыбающееся лицо, Иван Павлович стал хлестать в истерике, больно ушибая ладонь, не соображая вовсе, что творит. Но откуда было знать ночному гостю, что в эти мгновения Крень видит над лунным тихим полем плывущую тень и над нею человечью голову, и бобыль по какому-то чужому неслышному признанью точно знает, что это Фармазон явился на его зов. И Крень, теряя надорвавшееся сердце, чуя, как что-то новое вдруг прорастает сквозь кровоточащую плоть, кричит, вернее, требует: «Верни душу, Гос-по-ди-и… Верни ду-шу-у!» В это время раздался глухой шмякающий выстрел прямо в лицо, и Крень, взмахивая раскинутыми руками, полетел сначала куда-то в гулко орущую, стенающую пустоту, потом выровнялся в паденье и вдруг тихо и плавно воспарил навстречу солнцу.