Выбрать главу

…А случилось так, что за одну лишь ночь перевернуло душу Григория Таранина. Может, второпях неловко сунул Креневы деньги в карман, встали они торчком в тесной брючине, уперлись в сухую ляжку, и пока шел старик неторопко до своей избы, да пока в доме мучился, не зная, признаваться ли своей старухе в содеянном, да пока схорон отыскивал, решив смолчать, – на коже, где натерло свертком, появилось крохотное розовое пятнышко. Сначала сладко зачесалось оно, и Гриша с наслаждением бередил его толстым загнутым ногтем, глубоко засунув руку в исподники, и, может, не глядя, снял крохотный лафтачок кожи. А к вечеру, когда обнаружил старик, пятнышко побагровело, взялось с краю синевой, и, как показалось Чирку, от ноги пошел дурной запах. Гриша пробовал залечить ранку, снять свинцовый отлив богородской травкой; бабка же на крохотный царапыш не обратила внимания, и только чтобы не досадить насмешкою мужу, посоветовала помочиться на ранку. Старик на старуху накричал, обозвал благоверную дурой, но когда та, пообидевшись, отвернулась к стене, пошел к рукомойнику под порог и лекарский совет исполнил. Но разве легче стало от того? Искус был, не иначе: дьяволовы деньги, не даровые. Обрадовался дармовщинке, решил на чужой хребтине в рай въехать. Словно бы покойницу украдкой достал из земли и насладился с нею грехом. Говорят, на миру и такой пакостью занимаются. Тьфу ты! Дьявол глядел через Креневы глаза, он и поманил, а я, дурень, позарился. Иначе отчего бы не закричал Михайло, не завопил, не загрозился? Лежит – чурка чуркой, хотя, по всем приметам, живой, глазами рипкает. Может, уловку подстроил, западню, чтобы поймать меня и надсмеяться при всем честном народе? Да нет, вроде бы не похоже. Старый я дурак, мозоль вместо мозга. Бить бы меня надо, да некому, – казнился Чирок, ворочаясь на кровати. – Вот-вот, гли, помру, а он и заявится. Там-то за деньгами, не даст спокойно лежать, а может, и войну затеет.

Много раз Григорий Петрович был возле смерти, не раз в отчаянии, скорби вспоминал веру и Богу маливался, просил прощенья, когда посреди моря носило и неоткуда было ждать спасенья. Давно ли с метр кишок вырезали, врачи похоронили, домой отправили на погост, а он вот выжил, ни разу вплотную не подумав о кончине. А сегодня-то с чего бы так казнить себя?

Ворочался Гриша и в какой уж раз вспоминал забытого Бога. Всегда знал, что там, наверху, в палевом пространстве, никого нет, а тут вдруг засомневался. И сомнение это было пуще уверенности. Снова и снова шебаршал коробком, палил спички, разглядывая язвочку, лепил из мягкой тряпицы заячье ухо и гладил, тешил ранку, на мгновение снимая боль. «Помру, помру, – грустно настраивал себя старик. – Дай Бог силы до утра дотянуть, не дрогнуть. Худо одному-то по-ми-рать, ой худо. Как собака подзаборная. А я жил достойно, и помереть надо достойно».

Гриша старался настроить себя на смирный отрешенный лад, чтоб со спокойной уверенной душой грустно оглядеть череду скоро пролетевших лет. Но сердце куксилось, скисало с каждой минутой, и каменный лик Михайлы Креня не выпадал из памяти, словно бы запечатлелся в застывшем сургуче наподобие печати. Старик пытался вспомнить и мать с отцом, вызволить из темени сестер и братовьев, повиниться перед ними, если в чем согрешил, и сыновей с дочерьми благословлял в долгий путь, чтобы они пережили годами отца родимого и спознали, что далее-то учредится на земле; но против усилья воли всех их оттесняло обличье Креня, словно бы там, в глубине одряхлевшей головенки, постоянно жил суровый распорядитель. Лицо Креня вставало в глазах, как в малахитовой раме, немое, бледное, с наивно улыбающимися глазами. Гриша еще боролся с виденьем, потом сдавался и расслабленно разглядывал плавающее в потемках лицо.

«Помру, а Крень и явится, – шептал Гриша. Так мыслилось ему, что вместе в один день и час уйдут они с белого света и возьмутся друг за дружкой в погоню. – А я не хрещеной, куда деться? Кто защитит? На хуторе коли жил, в медвежьем лесу, кому было хрестить? Вот и не заберут с собой ангелы, не заберут. Куда им нехрещеного? Говорят, от нехрещеных другой дух. Они по духу узнавают».

Боль занялась пожаром и уже отняла ногу, подступила к паху, окружая боевые доспехи, которыми так гордился Гриша. Мысли нестройно спешили, спотыкались, тонули в болотине, но по тому, как заведенно кружили они, исполняя один путь, чувствовался тайный порядок, уже неподвластный человеческой воле. Все уже, стремительней становился круг, пока вовсе не стабунились мысли, дыша заморенно.

– Эй, кобыла стоеросовая, вставай… Разлеглась, прорва! – внутренне решившись, пихнул Гриша супружницу свою в костлявый бок.

– Чего ширишься-то, дьявол! Сна не дашь доглядеть, – простонала жена.

– Ей сон доглядеть. Вы слышьте, чего мелет? – обращался в темноту Гриша. – А не слышит того, что мужик помирает.

– Ничего с тобой не случится.

Старик на это смолчал, по-детски разобидевшись, в исподнем пошатался по нахолодевшей избе, спотыкаясь и роняя табуретки, пока от ледяных половиц не притупило боль, потом не спеша оделся потеплее и вдруг приступил к Польке и давай ее охаживать по бокам тяжелым валенком.

– Я из тебя дурь выбью, головешка худая! – причитал он плаксивым голосом. – Я тебе сала по шкуру залью! Я тебя выучу власть любить.

Пока старая, разохавшись и кляня старика, приходила в себя, Гриша с трудом втянул на кухню бочку-тресковку, воровски добытую у колхозного склада, и, пробив ковшом в ушате хрустальную скорлупку, стал заполнять купель сомлевшей от ночной стыни водою…

Старик сидел в бочке, и наружу торчал лишь седой клок волос. Зуб на зуб не попадал, жилы стягивало в желваки от родниковой воды, но, пересиливая немочь и тягость, смиряя плоть, жаждущую тепла, Гриша монотонно тянул: «Верую, Господи, Господи, Господи… Молюсь тебе, помилуй меня и прости мне прегрешенья вольные и невольные». Услышав чужие тяжелые шаги, Гриша на мгновение споткнулся, может, перевел дыхание, и в чреве бочки плеснулась вода.

– Чудо гороховое! Вылезай, чего притворенье устраиваешь. Гость до тебя.

Но Гриша оставил бабкины слова без вниманья и, переведя дыханье, загнусавил: «Вот я в беззаконии зачат, и во грехе родила моя мать. Окропи меня иссопом, и буду чист, омой меня, и буду белее снега, дай мне услышать радость и веселие, и возрадуются кости, тобою сокрушенные».

– Может, он чокнулся? – нарочито громко спросил Тяпуев и вплотную приступил к бочке, на широких боках которой выступила роса. – Ты что, сумасшедший?

– Сам сумасшедший.

– Дурак…

– Сам дурак, – глухо отозвалось, словно бы намокшее дерево играло голосом. – Сердце чистое сотвори во мне, Боже, и дух правый обнови внутри меня.

– Не креститься ли задумал. Чирок? Весь век на иконы плевался, – не отступал Тяпуев.

– Раньше плевался, дурак был. Верую. Господи, веру-ю… Дай силы выстоять… дай си-лы-ы. Мочи боле нету. Сколь холодна, зараза.

Старик вылез из бочки, с великой тягостью вынимая из воды сухие негнучие ноги. Тело ниже груди намокло, исподнее прилипло к худосочной плоти, обтянуло каждую кость и мясинку: на пол скоро натекло, и Гриша, словно боясь расстаться с купелью, топтался растоптанными подошвами в луже. Три морщины на лице так заглубились, будто разделило его сабелюкой на три доли, и глаза, обычно полные голубой хитрецы, сейчас розовые, жили отдельно, сами по себе, и глядели в разные стороны. Синюшная кожа набрякла, и только у седых слипшихся волосенок на самом закрайке лба виделась известковой белизны полоска живой кожи. Зачем изнурял себя человек, по какой нужде принял такие муки, когда прожито все и гробовая доска уже накренилась над головою. Ну если и грешен был когда, так кто из живущих на земле чисто и совестливо прошел жизнь, ни разу не споткнувшись? Назовите такого. Если червивинка сидела в сердце, если похоти поклонялся, так за это ли казнить? Народ болтал, грешил на Чирка, так могут пустое наколоколить, извалять в перьях и дегте самого достойного человека, а после, изведя вконец, долго плакать и молиться. Но тут, в закатные дни каким булатным мечом вдруг полоснули по онемевшей Гришиной душе и высекли боль? Иль страх, похожий на ужас?

Так обычно пугаются люди, которые и в глубокой старости нестерпимо хотят жить, когда плоть не дает покоя душе, и потому тихие добрые мысли уходят в тайные гнездилища, боясь бесполезно тревожить неготового человека.