Совет обороны объявил, что война с фарсанами закончилась, и сложил свои полномочия. Население планеты вернулось к нормальной жизни.
Лишь один архан Грон-Гро считал эту самоуспокоенность ошибкой. «Быть может, — утверждал он, — война с фарсанами только начинается». Он призывал к бдител ьности. «Поиски, — говорил он, — должны продолжаться. Стоит уцелеть одному воспроизводящему фарсану, как он через некоторое, быть может довольно длительное, время станет вновь размножаться, как микроб. В этом смысл его существования, его генеральная программа».
Архан Грон-Гро оказался прав. Четыреста десятый номер ловко скрывался в заброшенных шахтах около города Суморы. Он ждал, когда на Зургане забудется история с фарсанами. Он мог ждать и год, и два, много лет. Но через полгода он каким-то образом узнал, что в город на короткое время прибыл один из членов экипажа космического корабля. Перед такой важной добычей фарсан не устоял. Он разоблачил себя, но зато превратил члена экипажа в фарсана. Так появился двойник Рогуса…
Последний день. Завтра сброшу на планету дневник и взорву звездолет… Сейчас корабль на круговой орбите и совершает уже четвертый оборот вокруг планеты. На экране внешней связи видны мельчайшие детали Голубой, видны ее разумные обитатели, как будто они рядом и я могу с ними говорить…
Собратья по разуму! Мне грустно, невыразимо грустно, что не придется встретиться с вами. О многом хотелось бы вам сказать. И в первую очередь о человеке… Странно, раньше мне как-то не приходили в голову мысли о человеке. Но сейчас, окруженный фарсанами, этими совершеннейшими и в то же время отвратительными копиями людей, я с восторгом думаю о человеке, о его величии, о его бесконечной ценности…
Человеческий организм чрезвычайно сложно устроен. Но я согласен с кибернетиками: сложность эта не безгранична и потому организм человека в принципе поддается моделированию, а его мышление — имитации. Но только имитации. Нельзя забывать социальную природу мышления. Сознание, мышление — не только свойство высокоорганизованной материи, но и продукт общественной истории, которой нет и не может быть у фарсанов или других кибернетических машин. Кроме того, необходимо, на мой взгляд учитывать диалектику развития кибернетики. Ведь человек, создавая все более сложные кибернетические устройства, сам будет при этом усложняться, а его духовный мир — совершенствоваться и углубляться. Человек-творец, моделирующий свое подобие, всегда выше своей логически-эмоциональной копии.
Когда в душе моей проносится буря вдохновения и мозг мой становится трепещущим, светоносным источником идей и образов, могу ли я в это время сравнить себя с фарсаном?
О, нет!.. Человек — это зеркало Вселенной, его сознание — это целый океан звездного света.
Даже фарсаны Тари-Тау и Лари-Ла не заставят меня изменить свои взгляды. Фарсан Тари-Тау изумителен. Вир-Виан мог бы гордиться этой несомненной удачей. Но говорить об абсолютной адекватности живого Тари-Тау и фарсана, конечно, смешно.
Зато с каким совершенством этот фарсан читает стихи! Вот и сегодня он ошеломил меня поэмой, — по-видимому, последним и самым лучшим произведением Тари-Тау.
Сегодня вечером в кают-компании отмечался своеобразный юбилей — двухсотлетие Эры Братства Полюсов. На корабле мы прожили десять с небольшим лет. Но на Зургане со дня нашего старта прошло ровно сто лет.
В этот вечер все фарсаны, в памяти которых хранятся знания и опыт живых людей, предавались «воспоминаниям».
— На Зургане у меня остался младший брат, — сказал Лари-Ла. — А сейчас он намного старше меня: ему больше ста двадцати лет. Как все это странно! Привыкнут ли когда-нибудь астронавты к таким парадоксам?
Тари-Тау вспомнил своих родителей. Он говорил с такой задушевностью, с такой нежностью, что я невольно был тронут. Да, Вир-Виан мог бы гордиться фарсаном Тари-Тау. Это не фарсаны Сэнди-Ски и Рогус…
— А у тебя есть стихи о Зургане? — спросил его Сэнди-Ски.
— Есть. Не так давно, накануне торможения, я записал на кристалл небольшую поэму. Она так и называется — «Зургана».
Сэнди-Ски вскочил с кресла и воскликнул:
— Так чего же ты скромничаешь? Прочитай ее нам. В такой вечер ты просто обязан это сделать.
Я присоединился к просьбе Сэнди-Ски. Мне хотелось услышать поэму, созданную человеком Тари-Тау в последние дни его жизни, когда через много лет полета тоска по родной планете, любовь к ней достигли наивысшей точки. Поэма должна быть образцом зрелого вдохновения. И я не ошибся.
Тоска по родине… Кому из астронавтов она незнакома? За долгие годы полета в душе у мечтателя и поэта Тари-Тау тоска по родине росла, любовь к ней становилась почти безграничной. И эта грусть, и эта любовь в последние дни жизни Тари-Тау вылилась неудержимым потоком поэтических строк. В поэме звучала не только тоска по родной планете, но и ликующая радость грядущей встречи, когда наш корабль, обожженный лучами неведомых солнц, овеянный холодными космическими ветрами, вернется на Зургану. Это была великолепная поэма — сверкающая и чеканная, как драгоценный камень, звенящая, как бронза, таящая отблеск непостижимой красоты жизни. Не было у нее лишь конца.
— Не успел закончить… — притворно оправдывался нынешний Тари-Тау.
Бурю восторга изобразили фарсаны. А Сэнди-Ски! Этот в общем-то не очень совершенный фарсан был великолепен…
Я вернулся в каюту, сел за клавишный столик, а в ушах еще долго звучала музыка поэмы.
Странное действие оказывает она: грусть, навеянная ею, быстро прошла, а в душе осталась только радость, буйная, алая радость. Видимо, поэтому у меня сегодня, в последний вечер моей жизни, такое приподнятое, почти праздничное настроение и такие торжественные мысли о человеке. Я рад за Тари-Тау, создавшего такую поэму. Я рад и горд вообще за человека — творца величайших духовных ценностей, преобразователя природы, покорителя космических стихий.
Человек — поистине космоцентрическая фигура, величайшая святыня Вселенной. Ничто не сравнится с его красотой и величием, с его непокорной, сверкающей мыслью, необъятной и певучей, как океан, полной неукротимого стремления к безграничной власти над природой и к жизни бесконечной…
— Все, — сказал Хрусталев, перевертывая последнюю страницу рукописи. — На этом кончается дневник.
Чтение затянулось до трех часов ночи. Но друзья Хрусталева не думали о сне. Они были взволнованы только что услышанной исповедью астронавта, прилетевшего из неведомых звездных глубин и погибшего здесь, на Земле, над сибирской тайгой.
— А теперь посмотрите, — продолжал Хрусталев, — как выглядят в пламенных красках последние слова астронавта, так сказать, последние страницы дневника.
Хрусталев открыл шкатулку и повернул кристалл. Затем он погасил настольную лампу. Через несколько секунд в сумраке комнаты кристалл вспыхнул, заискрился, засверкал всеми цветами радуги. И снова Кашина и Дроздова властно захватило ощущение какой-то музыки.
Но в мелодии пылающих красок не было ничего тревожного и скорбного, как в начале дневника. Напротив, в победно танцующем цветном пламени, в торжественном ритме огненных знаков, в гармонии ликующих красок как будто слышался голос астронавта. Он, неведомый, говорил землянам о величии и безграничной ценности человека, о торжестве разума над космическими стихиями — и над ледяным безмолвием тьмы, и над огненным безумием звезд и галактик…