Вот из таких очень крепких ниток я и плету канатик, чтобы ловить курятника. Но чтобы эти нитки получить, надо сначала распустить стропу, что не очень трудно, если сумеешь начать; потом мотаешь себе и мотаешь, накручиваешь нитку на клубок, а эта нитка выходит из стропы легко, как по маслу.
Вот из этих ниток я и плету потом канатик специальным морским захватом. Это меня Миша научил ― Валюшкин брат, он служил на флоте. Этот захват одним движением перехватывает сразу три нитки и сплетает их красивым узором; но это не для красоты, а чтобы получился особо крепкий канатик, который я и плету уже четвертый день и еще долго плести буду, потому что за три дня получилось у меня от силы метра полтора; хотя ниток ушло ― тьма. Зато будет очень крепко и курятник ни за что не вырвется.
А курятником он называется потому, что таскает кур. Так Славка говорит. Вообще‑то он не Славка, а «дядя Слава», но его все взрослые зовут «Славка», поэтому и я его про себя тоже «Славка» называю, хотя и обращаюсь к нему «дядя Слава». У него большой чуб и синие глаза как у поэта Есенина (я видел в книжке на картинке голову поэта Есенина).
Так вот, Славка говорит, что сам видел, как курятник утащил от дома курицу. Налетел, подхватил ее когтями и унес…
Я представляю, как это могло бы выглядеть: огромный хищный курятник пикирует с неба и хватает курицу… И правильно делает. А как же иначе? Ведь он ― дикий хищник!
У него даже цвет хищный. Курятник не гладкий, как домашние куры или гуси или даже как некоторые дикие, но не хищные птицы, ― он пестрый. Это очень особая пестрота у него, по ней сразу чувствуется, что курятник ― хищник. Перо как найдешь на поле, сразу понятно, что это перо от курятника, и сразу видна в нем небывалая сила и хищность.
Вот доплету канатик до нужной длины, подсторожу курятника на приманку и поймаю его, чтобы подержать в руках…
А потом отпущу, и он снова полетит высоко–высоко…»
ВАЛЕНТИН
…Сам же достал бумагу и написал шаху дивов письмо, в коем уведомлял о своем благополучном прибытии на землю людей…
(Хорасанская сказка)
«14 мая. Дорогой Валентин!
Первым делом поздравляю тебя с юбилеем! Здоровья, счастья, чтобы дела удавались и чтобы люди вокруг были хорошие! Шестьдесят ― отличный возраст. Особенно когда ручищи еще железные… Небось потешаешься сейчас, вспоминая себя тридцатилетнего? То‑то.
Уверен, что ты немало удивлен моим письмом. Удивлен, удивлен, чего уж там. В жизни тебе не писал, а тут вот, пожалуйста.
Я ведь сейчас в Туркестане. Гоняю по пустыне своих воробьев. Счастлив этим безмерно. Может, потому, что я сейчас далеко, показалось особенно важным высказать тебе нахлынувшие на меня вдруг, ни с того ни с сего, воспоминания.
То есть и не очень‑то вдруг. Потому как про Волгу, про Едимново и про все там происходившее постоянно думаю. А вот что действительно вдруг, так это то, что сегодня утром проснулся не в пять тридцать, как всегда, а на час раньше; подскочил от неудержимой потребности (как от вспышки какой‑то в голове), не откладывая, сесть и написать тебе.
И еще мне очень важно стало вместе с поздравлениями поблагодарить тебя сейчас за внимание и терпение, которые ты мне уделил в те, уже далекие, солнечные и теплые времена. Извиняй за сантименты, но это важно. Так что не будем откладывать: Поздравляю и Спасибо!
Теперь по порядку. Во–первых, мы с тобой виделись после моего детства три раза. Первый ― в августе семьдесят второго, когда мы приехали в Едимново с Маркычем. Это было как раз то лето, когда горело все, дым везде, все леса для отдыхающих закрыты были. Слайды у меня есть: в полдень ― как сумерки вечером. Ты помнишь, еще ветер был такой, что свалил ночью Вышку.
Елки–палки, вот бывает ведь. Все мое детство прошло под знаком того, что «на Вышку можно будет залезть, когда вырастешь». Приехав тогда, первое, что сделали, ― влезли на нее. Оказавшуюся на самом деле обычной триангуляционной вышкой (она к тому времени почти вся прогнила ― время), но все же не потерявшую для меня притягательности и оставшуюся на всю жизнь загадочной Вышкой До Неба.
А когда ночевали на острове, начался ураган с грозой. Сам знаешь, какие грозы в Едимново: молнии шатром одновременно со всех сторон. Встаем утром ― Вышки нет! Рухнула от ветра в ту ночь после того, как я влез на нее в свои семнадцать лет, реализовав заветную детскую мечту, хранимую больше полжизни. Дождалась. Дала возможность почувствовать вкус достигнутого; дала понять, как это важно ― успеть.
Потом мы виделись с тобой через полгода, когда в январе семьдесят третьего мы приехали с Митяем на зимнюю охоту. Помнишь его? Рожа у него такая веселая и светлые волосы торчат во все стороны, как солома. Мы тогда останавливались у тебя, а потом ушли дальше, к егерям на Завидовский кордон.
Последний раз мы виделись еще через восемнадцать лет, когда после стольких рассказов про Едимново я впервые привез туда (на один день!..) Лизу с Васькой. Доехали до Мелково, оставили машину для присмотра во дворе крайнего домика у какой‑то бабушки и уселись на берег дожидаться ― авось кто перевезет.
Васька такой воды еще не видел, ему Московское море и вправду как море, ковыряется в песке, лазает по мосткам с прилипшей на досках рыбьей чешуей, а у меня дрожит все внутри от каждого крика пролетающей крачки, от сознания того, что я снова здесь. Сидим ждем, порядков новых не знаю, есть ли сейчас перевоз на тот берег, как раньше, или нет.
Лодка пришла с вашей стороны, из нее высадился мужик в очках, а девочка–подросток (рулевым на моторе) и женщина- бабушка остались в лодке, провожали мужчину. Потом женщина отошла к домам, а я подошел к девчонке ― не перевезут ли. Она ответила, что надо у бабушки спросить. Женщина скоро вернулась, и я сразу ее узнал. Это оказалась Валя Караванова Валеркина бабушка. Вот ведь! Тридцать лет прошло, а я узнал! А она смотрит на меня пристально так, по–деревенски строго.
-―Полозов?
― Да, но как же вы меня узнали? Я‑то вас сразу узнал, запомнил с детства, вы и не изменились совсем. Вы ведь Валя Караванова, Валеркина бабушка, так?
― Мама, а не бабушка… Бабушка… Бабушка уж двадцать лет, как на кладбище. Это ведь мы Валерку и привезли. А это ― его дочь. Эх ты, Полозов…
Валеркина дочь смотрела на меня поверх своего обветренного носа с отстраненным умеренным интересом, как подростки смотрят на что‑то диковинное и тем достойное внимания, но при этом не относящееся непосредственно к их реальной действительности.
Ё–моё… Я настолько погрузился в свои детские ощущения, что всамделишное появление передо мной этого узнаваемого женского лица, перенесшегося прямо из детства, вытеснило из моего сознания чувство реальности и прошедшие тридцать лет.
У меня от стыда аж такт сердца проскочил, екнуло.
― О, Господи, ну конечно. Извините. Забыл я про время, отвлекся…
Тебе смешно, поди, это читать?
Интервалы по пятнадцать лет.
Вспоминаю посреди здешних гор и пустынь Едимново без ностальгии, умиротворенно, с удовлетворением от того, что все было, как надо. Как можно вспоминать лишь безоговорочно счастливое из детства, те особые моменты, которые предопределили впоследствии многое важное, может быть ― главное. Без Едимново я бы биологом не стал, это факт. И свою роль в этом сыграл ты. Сам‑то ты конечно же ничего этого не помнишь, но я запечатлел некоторые моменты своим детским восприятием крепко–накрепко.
Первый ― когда я тебя месяц доставал бесконечными просьбами взять меня на охоту. Мне было лет пять–шесть, а ты уже несколько лет, как из армии вернулся тогда.
Короче, договорились в один из дней, что завтра идем. Еле уснул накануне от волнения. Утром Мама меня будит, а около кровати ты сидишь в черном флотском бушлате, привезенном со службы. Бушлат этот помню на уровне фактуры материи, царапин на желтых металлических пуговицах и особого мужского запаха (махра и еще что‑то).