Вроде и не думаешь, концентрируясь, ни о ком в отдельности, но при этом видишь мысленно сразу все любимые лица…
Не вспоминаешь прошлое, но чувствуешь своими давнишними, еще детскими фибрами былую заботу родителей о себе маленьком, вспоминая их в своем детстве, бывших тогда лишь чуть старше, чем сам сейчас…
Не скучаешь по женщине, но ощущаешь, с мурашками по коже, обволакивающий и удушающий восторг прикосновения тела к телу, проникновения ладони в ладонь…
Не обдумываешь текст, но при этом непроизвольно перебираешь слова, которые потом напишешь…
Не мучаешься былыми ошибками, но вновь испрашиваешь извинения у тех, кого когда‑то обидел, или удивляешься своей былой глупости…
Или вдруг выхватывает память из прошлого какой‑то эпизод, что‑то, казавшееся раньше незначительным, второстепенным, лишь мелькнувшим незаметно, и превращает его в очень важное, поражающее многоцветием и значимостью…
И все это в ритме шагов («клик–клик» ― шагомер); и на фоне яркого солнца сверху; зеленой весенней травы под ногами; привычных позывов хохлатых жаворонков из‑за холма; запаха полыни; и непроизвольно звучащей изнутри, снова и снова, совершенно нестроевой мелодии: «…цвет небесный ― синий цвет ― полюбил я с малых лет… ― с детства он мне означал ― синеву иных начал… ― и теперь ― когда достиг ― я вершины дней своих ― в жертву остальным цветам ― голубого не отдам…»
23
…чужестранцев следует встречать добром и лаской, ибо они понесут добрую молву о вас из страны в страну и… прославят ваше благородство и могущество.
(Хорасанская сказка)
Начав работать в Кара–Кале в 1978 году, еще до создания там заповедника и появления многочисленного пришлого экспедиционного люда, я конечно же привлекал внимание пограничников и местного населения. Сами посудите: поблизости от границы сидит в пустыне на раскладном рыболовном стульчике белый человек в черных очках, обвешанный аппаратурой, пялится в бинокль на пустое место (жаворонков никому не видно) и при этом постоянно говорит что‑то в микрофон себе под нос… Картина эта, по–видимому, в достаточной мере соответствовала общепринятым представлениям о вражеских происках.
ДОБРОВОЛЬЦЫ
Косясь… на ружья, белуджи вложили в ножны свои кривые сабли, загасили фитили и объяснили, что им отдан Гулям–Рассуль–ханом приказ уничтожить нас, но что они предпочитают оставаться в хороших отношениях с русскими ляшкерами…
(Н. А. Зарудный, 1916)
«1 февраля. Андрюня, здравия желаю!
…Бравые молодые туркменские мужики, все поголовно являющиеся добровольными помощниками пограничников, замечая меня из проходящих машин, порой тормозят и выходят со строгими лицами и с монтировками в руках самостоятельно убедиться, что целостности государственных границ ничего не угрожает, и навести порядок, если это потребуется.
Подходя ближе и замечая лежащее у моих ног ружье, они останавливаются в десяти шагах, продолжая задавать мне во–просы с подчеркнутой строгостью, но уже не выставляя напоказ становящиеся неуместными монтировки и разводные ключи; вроде просто так, для себя, в руках их вертят…
Так что ты, Военный, ни в штабе, ни в карауле автомат из рук не выпускай! Воин должен быть с ружьем! Это делу способствует…
Шучу. Чаче, Ленке и Эммочке привет».
ЧУРЕК
― Ты кто такой? ― спросила она меня.
― Странник, ищущий приюта, ― отвечал я.
Старушка проводила меня в дом и, сказав:
― Располагайся здесь, ― удалилась…
(Хорасанская сказка)
Со временем ко мне присмотрелись и попривыкли. Все реже проявлялась настороженность, все чаще звучало уже знакомое, с акцентом «Драствуй!». Когда порой я отправлялся к горам, подъезжая на грузовике с рабочими ВИРа до Игдеджика ― садового питомника у подножия Сюнт–Хасардагской гряды, каждая такая поездка превращалась в интереснейшее наблюдение за веселыми и доброжелательными людьми.
Я не понимал ни слова из того, что порой с тактично сдерживаемыми улыбками говорилось обо мне и о моей необычной одежде, но с какой искренней теплотой звучало от пожилых женщин, двигающихся на скамейке в кузове, чтобы освободить мне тесное местечко: «Садись, сыну».
Залезание ханумок на грузовик всегда оказывалось целым представлением с подбиранием многочисленных юбок, кряхтящим сетованием на возраст, собственную неповоротливость и необоснованную высоту кузова, шутливыми отбиваниями узелками с едой от мужских подсаживающих рук и не утихающими на протяжении всей дороги шутками, сопровождающимися редким по искренности и доброжелательности смехом.
Подкалывающий товарища остряк, сказав что‑нибудь, вызывающее общий смех, подставлял открытую вверх ладонь, по которой подкалываемый, смеясь, дружески хлопал сверху своей рукой. Такой шлепок открытых ладоней подтверждал дружественность шуток, доверие и незатаивание зла или обид.
Наблюдая все это, я раз за разом поражался тому, как эти люди умеют отрешиться от забот, отдаваясь радости текущего момента, живя им столь насыщенно и столь самозабвенно.
Но больше всего в происходящем, как и вообще во всех моих наблюдениях за туркменами, меня поражали лица стариков. И особенно ― лица пожилых женщин.
Много слыша о положении женщин на Востоке, я выискивал на них выражение забитости и угнетенности, но никак не находил. На смуглых морщинистых ликах, поражающих сдержанной и элегантной красотой, отчетливо угадывались достоинство, всепрощение и ненавязчивая готовность приютить любого неприкаянного, вне зависимости от его возраста, языка или веры. Может быть, я идеализирую. Но я честно не могу представить, чтобы туркменские женщины, подобно некоторым иным мусульманкам, забивали камнями иноверцев…
Когда я только начал работать в Туркмении, Игорь и Наташа, прожившие в Туркмении много лет, наставляя меня на путь истинный в этой новой для меня мусульманской культуре, среди прочего особо отметили: «Обрати самое пристальное внимание на лица туркменских старух ― это что‑то потрясающее». Так оно и оказалось. Лица пожилых туркменок буквально завораживали своим изнутри исходящим сиянием. Почему именно туркменские лица в большей степени, чем, например, русские? Не знаю.
Один раз в горах, поблизости от иранской границы, я забрел особенно далеко, уже несколько часов подряд сидел на одном месте, пялясь в бинокль на жаворонков, когда вдруг услышал вокруг фырканье ― поднял от бинокля глаза и увидел, что вплотную со мной ― отара овец, которую гнали не чабаны, а всего одна очень пожилая туркменка, идущая вслед за ишаком, нагруженным баулами обычного пастушьего скарба: кошма, закопченный кумган, чтобы вскипятить чай, простая еда. Я поздоровался, она, никак не ответив, прошла дальше, а потом остановила ишака, достала из мешка на его спине чурек, отломила от него солидную горбушку и, вернувшись, молча и безоговорочно вручила ее мне…
Лицо ее при этом оставалось практически безучастным, оно не выражало никаких видимых эмоций, но отчетливо излучало то особое обаяние, о котором я говорю. Это был один из первых незабываемых уроков того, что я впоследствии научился называть изысканным академическим термином «межкультурное общение». Потом я видел отсвет той же ауры на лицах стариков во многих других местах в азиатских странах, на лицах индейцев в Америке, полинезийцев на тихоокеанских островах.
Уже понятно, что это не национальное, нет. Это некое видимое проявление не выставляемой напоказ истинной жизненной мудрости, доступной только возрасту, и, видимо, прежде всего ― женскому возрасту. Лишь недавно, поездив по центральным российским областям и побывав в таких углах, до которых и на гусеничной технике доберешься не всегда, я нашел‑таки подобные лица русских женщин. Но так и не понял пока до конца, почему они попадаются реже и производят меньшее впечатление. Может, неевропейские черты для меня как‑то по–особому выразительны; может, к лицу человека, говорящего на чужом языке, присматриваешься внимательнее; может, сказывается большая погруженность этих культур в себя и отрешенность от конкретных реалий вокруг; может, в этих лицах просто больше внутреннего достоинства, а может, я еще сам не до конца научился видеть все это… Короче, обратите внимание ― поймете, о чем я говорю.