Выбрать главу

(Хорас­анская сказка)

Годом позже мы приехали на Сумбар зимой с Лешкой Калмыковым ― моим близ­ким коллегой, московским орнитоло­гом, занимающимся хищными птицами. Более благодарного спутника трудно себе представить: Алексей Борисович как ни­кто спосо­бен оценить всю прелесть и смысл наблюдаемого в природе и до сих пор раду­ется каждому интересному наблюдению, как юннат. Следы леопарда в четырех кило­метрах от Кара–Калы с ее телевизорами и холодильниками вызывали у него откро­венный восторг. Это неоценимое качество для преподавателя, работающего со сту­дентами. Плюс, в свою очередь, это доставляло неизмеримое удовольствие мне: для меня увидеть самому, но не показать увиденное другим ― хуже, чем не увидеть во­обще.

А. Б. КАЛМЫКОВ И ПУСТЫННАЯ КУРОПАТКА

― Я узнал тебя, дружищ­е, по великодуш­ию и милосерд­ию, кои­ми надел­ил тебя Ал­лах, ― отвеч­ал волк…

(Хорас­анская сказка)

«25 января…. Внешне Калмыков часто напоминает мне лемура: медленные пово­роты головы, плавные движения тонких рук… Каждый раз, оказываясь рядом с ним, я непроизвольно сбавляю обороты, перестаю дергаться и внутренне отдыхаю. Даже комары рядом с ним летают медленнее.

Сидит Калмыков, курит, видит около лица надоедливое насекомое, медленно вы­тягивает руку и неспешно берет его в воздухе в кулак. Потом раскрывает ладонь, рассматривает, что от этого комара осталось; ну, думаю, точно, ― тонкий лори; сей­час съест. Ан нет, стряхнув мертвого кровопийцу щелчком тонких пальцев, Лешка вновь поднимает на меня глаза и, улыбаясь, говорит:

― Ты чего, П–в, на меня так смотришь? ― Кино.

Но вообще‑то Лешина внешность, в совокупности с привычкой носить в поле во­енное обмундирование старого образ­ца, почти фотографически совпадает с узнавае­мым образом Ф. Э. Дзержинского. Учитывая интеллигентную молчаливость Калмыкова, предпочитающего не говорить, а слушать, а также изящную манеру ку­рить старомодные папиросы, не прихо­дится удивляться, что его присутствие раз за разом приводило в трепет самых разных встречаемых здесь нами людей, посматрив­авших на него кто с попыткой припомнить что‑то давно знакомое по школьному учеб­нику истории, а кто ― и с по­чти панической настороженностью…

Сегодня, разделившись со студентами на две группы, мы разошлись в холмах, когда от Лешкиной группы прибежал го­нец: «Сергей Александрович! Алексей Бо­рисович просит вас подойти к нам туда, если можно…»

Я со своей командой отправляюсь в указанном направлении, где застаю Калмыко­ва, все так же, с мистической молчали­востью лемура, покуривающего около какой‑то дырки в лессовом обрыве:

― Взгляни‑ка, П–в. Я думаю, тебе понравится.

Я заглядываю в полуметровую нишу почти на уровне своего лица и еще раз убе­ждаюсь в том, что воистину «неожидан­ное рядом». Под толстым слоем черных сухих остатков хитина многочисленных насекомых на дне ниши видна целая куча мелких беловатых яиц. Это гнездо и яйца пустынной куропатки. Все это уже полежало здесь, спрессовалось и заветри­лось. И никто этого не съел? Впрочем, ниша для шакалов и лис недоступна; плюс здесь жил сычик: хитин и кости грызунов, вне сомнений, из его погадок, накопившихся за долгое время; а сычик хоть и маленький, но хищник.

Описав и сфотографировав, как все выглядит до моего прикосновения, я запускаю в нишу руку и начинаю вытаскивать из нее холодные, как камни, яички: пять, десять… Я разгребаю пальцами хитин, перемешанный с мелкими косточками мыше­видных грызунов, и нащупываю все новые и новые яйца в толще этого кладбища на­секомых. Пятнадцать… Вот это да! Максимально известное количество яиц в гнезде этого вида, описанное опять‑таки Зарудным в 1896 году, составляет шестнадцать штук…

Мы извлекли из этого гнезда двадцать яиц! Факт недостаточно крепок для внесе­ния в энциклопедии (гнездо старое, кто знает, как эти яйца были отложены? Может, не за один раз?), но тем не менее это находка нерядовая. Ай да Калмыков, ай да Фе­ликс. Не дремлет ЧК».

И еще Калмыков непроизвольно преподал мне важный урок. Мы шли по Кара–Кале, и он вдруг спросил: «А почему мы не записываем кольчатую горлицу?»

Лешка своим свежим взглядом вновь приехавшего человека сразил меня наповал. У меня от его вопроса на лбу высту­пил холодный пот: я понял, что раздающееся из туи воркование («че–кууш–куу, че–кууш–куу») ― это воркование кольча­той горлицы, которую я до этого в Кара–Кале не отмечал.

Не было никакой уверенности, что эта птица встречалась здесь раньше (тем более с географическими причудами этого вида, расселяющегося за пределами первона­чального ареала с непредсказуемой скоростью в непредсказуемых направле­ниях), но мгновенно закралось подозрение, что я этот вид элементарно пропустил по не­брежности и невнимательности, не сосредоточившись на ее голосе на фоне повсе­местного воркования бесчисленных малых и обыкновенных горлиц.

Наши совместные изыскания с Калмыковым ничего нового по орлу в ту зиму не дали. Но зато мы видели в сухих суб­тропиках снег; здесь это всегда событие.

ГРИБНОЙ СНЕГ

…и, когда огляделс­я по сторон­ам, вдруг уви­дел огром­ного семицветн­ого скорпио­на, бы­стро ползущ­его в сто­рону пустын­и… Скорпион обернулся большим черным змеем… змей обернулся львом… Немного погодя лев обернулся луноликой юной де­вушкой. Девушка… обернулась лазутчи­ком… лазутчик обернулся глубоким стар­цем…

(Хорас­анская сказка)

«2 февраля…. Сегодня ― настоящий зимний день. Холод собачий, что для Кара–Калы ― редкость. Утром сыпались редкие отдельные снежинки, которые как бы медлительно раздумывали, что им делать: объединяться им все же в снег или нет? Их явно было маловато, да и падали они как‑то очень обособленно, чтобы можно было сказать: «Идет снег».

Вдалеке от дороги и домов тихо так, что шипит в ушах. Горы белесые, покрыты, как белой прозрачной вуалью, тонким, просвечивающим слоем несплошного снега. Деревья и кусты в инее. После пасмурного утра днем выглянуло солнце, сра­зу по­теплело, а вокруг все мгновенно изменилось.

Облачность стала подниматься, утаскивая за собой вверх по склонам эту снежную вуаль, словно невидимая рука подни­мала прозрачную занавесь: прямо на глазах склоны гор снизу вверх начали темнеть, терять белесую припорошенность, вновь принимая свои необычные, становящиеся ярче, чем всегда, цвета ― красноватые, желтые, зеленые, коричневые, серые, лиловые. Посвежели, как шкура змеи после линьки. Очередное таинство превращения и обновления.

Потом опять пасмурно. Потом пошел снег. Да такой, какого еще надо поискать: снежинки с пятак, огромные тяжелые хлопья, мгновенно исчезающие при соприкос­новении с уже теплой и мокрой землей. Пришлось бросить наблюдения: невозможн­о, очки и бинокль залепляет мгновенно.

Час брел домой, просто глазея по сторонам. Когда спустился ниже в долину, там все оказалось по–другому, снега не было, и тоже все быстро изменилось: натянуло плотную тучу, из которой сплошной стеной посыпалась крупа, шумно, как бисер на фанеру, падающая на комковатую и сухую здесь землю. А в это время солнце проби­лось в разрыв облаков и под­свечивает все это сбоку. Грибной снег…

А как вышел на Обрыв Фалко ― аж в зобу сперло: вид до горизонта на всю долину Сумбара к юго–востоку, а на фоне необычно темного неба и силуэтов хребтов ― огромная радуга! Они вообще здесь редко бывают, а уж такой яркой и по­давно ни­когда не видел.

Над головой темень, туча, вверх не посмотришь ― за шиворот сыплется, вдалеке ― многоцветные склоны с двумя бе­лоснежными вершинами Сюнта и Хасара, осве­щенными ярким прямым солнцем. А в противоположную сторону ― на тем­но–синем фоне многоплановых иранских гор ― новорожденная радуга.

Словно вращаешь, как в детстве, волшебную трубку калейдоскопа, в которой одно превращается в другое. И все это красиво какой‑то неестественной праздничной кра­сотой. Словно вокруг не реальность, а огромные, фантастически правдо­подобные декорации…»