Выбрать главу

(Хорас­анская сказка)

«18 мая. Здравия желаю, товарищ Андрюня!

Вольно. Сегодня я сподобился все же залезть на самую высокую вершину в окру­ге. Это Хасар. Где бы ты ни ходил по долине среднего течения Сумбара, отовсюду видны две главные горы: Сюнт и Хасар. Сюнт конусовидный, а Хасар ― с плоской широкой вершиной, но повыше.

Поднимался от подножия, не торопясь, наблюдая птиц, четыре часа. Верх горы ― место очень своеобразное: широкое, слегка волнистое плато с великолепными тра­вами и разбросанными в понижениях рощицами цветущего боярышника и ди­кой вишни.

А надо всем этим мотается в синем небе полтора десятка черных коршунов, кор­мящихся в воздухе жуками. Летают вперемешку, паря и время от времени выделы­вая пируэты и виражи, перед тем как притормозить в полете, поставив тело верти­кально, и схватить насекомое вытянутой вперед тонкой лапой. Потом подносят до­бычу к клюву, обрывают жесткие жучиные ноги и едят жуков вместе с крыльями.

И вот смотрю я на все это и понимаю, что после Бомбея черный коршун стал для меня совершенно особой птицей. Причем, помню, Чача тогда, первым же утром по­сле нашего прилета, за столом так по–будничному сказал: «Хватит расси­живать, ор­нитоптер, вставай, пошли птичек покормим».

Я еще не понял тогда ничего: не замечал я за ним пристрастия к содержанию птиц. А оказалось, что кормить мы идем диких черных коршунов, живущих в Бомбее прямо в городе в несметном количестве (мне еще Володин про такое же в Дели рассказы­вал).

Жены и дети наши спят, а мы с ним выходим на балкон какого‑то поднебесного этажа ― весь Бомбей под нами, солнце встает, Индийский океан в километре пле­щется, ― Чача достает кусочек сырого мяса и начинает им размахивать. Сразу отку­да‑то появляется коршун и стремительно приближается к нам, ловя подачку на лету в метре от наших физиономий.

После такого я уже оторваться от этого занятия не мог. Извел весь провиант, но пронаблюдал потрясающие вещи. Они не только брошенное на лету подхватывают, они, пикируя на страшной скорости, берут кусочек мяса с раскрытой ладони! Поду­май сам, какой это пилотаж и глазомер! Ведь страшно все‑таки: человек, рядом вто­рой снимает это на камеру, а ку­шать‑то хочется.

И вот коршун видит мою руку, взлетает с крыши противоположного здания; летит к нам, метров за десять прекращает махать крыльями, складывает их наполовину, пи­кирует по плавной траектории, развивая устрашающее ускорение, а в мо­мент подле­та берет лапой угощение с руки так, что ладони касается лишь на микрон и только тупой наружной стороной когтя, которым подцепляет прозрачный ломтик мяса. Но что ощущается при этом безошибочно, так это железная хватка кажущейся такой тонкой лапки.

Собралось птиц десять одновременно, устроили целый хоровод перед балконом, сменяя друг друга на заходах за едой, как садящиеся самолеты в аэропорту. Потря­сающе.

Такое исключительное зрелище, что мы даже Чачину любительскую видеосъемку поставили потом в Останкино (полу­чив высочайшее разрешение на технический брак) в программу «В мире животных» перед импортным фильмом про ин­дийских птиц, который я переводил и комментировал.

Я от этих птичьих игр пришел в такой пионерский восторг и так ошалел, что, за­кончив эту небывалую кормежку коршу­нов, находясь в эйфории нашего первого утра в Индии (и для пущей праздничности бытия), мы с Чачей прямо в семь утра набухались джина с тоником и поехали по еще сонному воскресному Бомбею на какую‑то специальную улочку, к знакомо­му ему индусу, торгующему фруктами на лотке–телеге с огромными колесами.

Стройный, с элегантным утонченным лицом, продавец выбрал для нас из целой горы два «самых лучших» кокоса, сде­лал с ними поочередно что‑то факирское: под­кинул в воздух, одновременно подхватив с прилавка короткий нож, потом чиркнул несколько раз этим ножом по окружности коко­совой лысины, с подозрительной лег­костью смахнул кривым лезвием жесткую ореховую верхушку и протянул сначала мне, а через три секунды Чаче уже открытый орех с трубочкой и с врезанной в стенку пластинкой скорлупы (чтобы выскрести после питья творожно–мягкую серединку).

В голове моей, как в лампе Аладдина, готовился к подвигам подзадоривающий сам себя джин; душа пела; а сам я, впервые в жизни потягивая кокосовую муть, щу­рясь от солнца, смотрел то на продавца, то на улицу, то на Чачу; а он, щурясь, смот­рел на меня, на то же самое вокруг и на синее бомбейское небо, по которому столь необыч­но (в такую‑то рань) суматошно мотались несколько хищных птичьих силу­этов… А потом Чача и говорит:

― По, а чего это они крыльями хлопают, как куры?

Теперь, наблюдая каждого черного коршуна, парящего в охотничьем полете над долиной Сумбара | или над плоской вершиной Хасара, я его иначе, как привет от Чачи, и не воспринимаю. Смотрю на узнаваемый издалека вильчатый хвост, на кры­лья с изломом и думаю: «Где и как там Чача сейчас?»

Он ведь показал нам Индию так, как я мечтал бы показать все, что вижу сам, всем вам: изнутри, с полной отдачей и на дружеском вдохновении; так, как туристу никогда не увидеть… Пора мне ему, кстати, написать.

Вот такие вот дела… Пока, Ленке и Эммочке привет».

ЗА КОРДОНОМ

Куда уехал ты? В ка­кие горо­да?

Ки­тай тебя не ждет,

Не ждут тебя индус­ы…

Куда уехал ты, дей­ствительно, куда?

Да­вай‑ка поворачив­ай в Тарус­у…

(Студенчес­кая пес­ня)

Ро­дом я из Восточн­ых зе­мель, а путь дер­жу в Запад­ные…

(Хорас­анская сказка)

«6 июня. Привет, Чача!

…Жарко сегодня. Аты там живой подтропическим индийским солнышком? У тебя‑то хуже: влажность.

Шастая здесь, среди так и не разрушенных до конца мусульманских традиций братского туркменского народа, и вспоми­ная про тебя, пребывающего в индуистской части своей кармы, часто думаю о феномене удаленности от дома, о загранке, об эмиграции и о духовной связи с собственными культурными корнями (пардон уж за высокий штиль).

Сначала, конечно, то, что лежит на поверхности: экзотика незнакомого мира и ощу­щение отчужденности. С экзотикой вроде понятно. В разных регионах и для разных людских характеров она проявляется в разной степени, но почти всегда дает некую стартовую эйфорию, на волне которой интересующийся человек начинает знаком­ство с новой культурой. У кого‑то эти приподнятые ощущения развеиваются быстрее, у кого‑то медленнее. Кто‑то одарен свежестью восприятия на­столько, что может сохранить это стартовое ощущение, этот «гормон новизны» на всю жизнь, а есть и те, у кого они вооб­ще не возникают, а гормон этот вообще не вырабатывается (этим соболезнуем, но «тут про таких не поют»).

Отчужденность? В этом, как минимум, два пласта. Верхний ― отчужденность бы­товая, повседневная. Это совокупность языковых и житейских барьеров. Прежде всего ― язык. Сколько лет приезжаю в Туркестан, а ты думаешь, я выучил туркменс­кий? Ни фига. Можно бы, конечно, упереться рогом, потратить массу сил и времени. Ну и что? «Иду по дорога, смот­рю ― два копейка сидит; я его взял, на карман поста­вил…» ― дальше такого мне в любом случае не сдвинуться. Хотя и это ― уже хлеб; язык, конечно, при любой возможности учить надо. Жил бы в быту с туркменами ― выучил бы. Ладно, а кроме языка?

Менталитет ― это уже серьезнее. В эту бездну сейчас не полезу («Восток― дело тонкое…»). Ясно только, что ментали­тет, как язык, выучить нельзя. Можно потратить остаток сознательной жизни на его изучение и понимание, но привить его себе невоз­можно. Поиграть в это можно, но отторжение несовместимых культурных тканей неизбежно.

Поэтому у меня лично любая попытка взрослого человека стать в чужом обществе своим ничего, кроме сострадательно­го сочувствия, не вызывает. Для меня очевидно, что ни одному нормальному индивидууму, волею судьбы оказавшемуся у черта на рогах, и в голову не придет стать где‑то там своим.

Своим надо быть там, где ты свой, среди своих. Хотя, впрочем, многие пытаются, стремятся к этому. Тоже можно по­нять: жизнь скрутит ― будешь стремиться.