Выбрать главу

ПУСТЫННЫЙ ЖАВОРОНОК

…сре­ди всех птиц Закаспийс­кого края пу­стынный жаворон­ок… всего лег­че перено­сит наисильнейш­ие жары; он даже поет в са­мые жар­кие часы дней на­чала июля. Го­лос его чрезвычайно приятен и сам по себе, и потому еще, что слышится порой в абсолютно безмолвной пустыне.

(Н. Л. Зарудн­ый, 1901)

Пти­цы–пери оби­тают только в пустын­е Мазандер­ан…

(Хорас­анская сказка)

«25 ноября. Дорогая Роза!

…Иду по Долине Лучков, ко мне навстречу на высоте метра над землей подлета­ет из межхолмья пустынный жаворо­нок, зависает в воздухе в двух метрах от моего лица, а повисев так несколько секунд (насмотревшись на меня вдоволь?), опять стремительно отлетает через гребень холма. Я пустынных жаворонков видел уже ты­сячи в самой разной обстанов­ке, и вот попался среди них один такой, особо ко мне любопытный. С чего бы это? Ведь не для того же, чтобы я его сфото­графировал?»

«28 января…. Восемь часов подряд тропил стайку из шести пустынных жаворон­ков. По–латыни называется «Аммоманес дэзэрти».

Когда пятьсот минут наблюдаешь пяток маленьких «невзрачных» птиц, волей–не­волей проникаешься деталями их взаи­моотношений, лично воспринимаешь их мимо­летные конфликты, их глазами смотришь на других появляющихся в поле зрения птиц; с их точки зрения оцениваешь вкусность веточек полыни, удобство пылевых ванн, опасность от балобанов или неотступное внимание очкастых орнитологов.

Замечаешь и понимаешь детали, о существовании которых обычно не догадыва­ешься и не задумываешься. (Зарудный: «Я несколько раз видел, как жаворонок бро­сался на самые крупные виды саранчи, догонял этих насекомых на лету, валил на землю, растрепывал им крылья и ломал задние ноги, а затем с толком, чувством и расстановкой кушал их еще живыми».) А?

Изумительная птичка. Настолько особый вид, что вроде и не жаворонок вовсе. Единственный из всех жаворонков без пе­стрин в оперении; окраска гладкая, нежных серо–бежевых пастельных тонов (под окраску субстрата). Совпадает настоль­ко, что иногда отвожу бинокль и уже с десяти метров ни одного не вижу на склоне, пока не прыгнет кто‑нибудь. Лишь раз­даются оттуда грустные приглушенные позывы.

Во–вторых, он не бегает и не ходит, как другие жаворонки, а прыгает неторопливо, как зяблик или задумавшийся над чем‑то воробей. И в этом не только генеалогиче­ские связи, но и важнейшее приспособление к среде обитания: он живет на крутых комковатых склонах, по которым шагом не походишь. Сами‑то мы как с крутого скло­на вниз спускаемся? Шагом? То‑то и оно, что вприпрыжку.

А раз он двигается прыжками, то лишен и одного из главных признаков жаворонков как бегающих и ходящих наземных птиц ― необычно длинного заднего когтя.

Никакой суеты в нем никогда. В зимних стаях прочих видов на равнине или на по­логих склонах ниже по долине порой ты­сячи птиц: суета, толкотня, носятся напере­гонки, огрызаются друг на друга, гоняют соседей из наиболее кормных мест… Пу­стынный жаворонок не такой. Никогда не образует огромных стай; чаще всего по пять ― десять штук. И всегда не торо­пясь; прыг–прыг себе по своим пустынным де­лам.

Живет в местах совершенно особых, где многие виды жаворонков попадаются лишь иногда, а многие не встречаются во­все: в самых опустыненных частях долины, среди разъеденных эрозией адыров, а иногда и на совершенно безжизненных скло­нах «лунных гор».

И пение у него очень особое: заунывное «свиррь–тиу» или «тиу–свиррь–тсиа» (За­рудный: «Оно состоит из грустных, протяжных, тихих, но в пустыне далеко слышных свистов, комбинирующихся в чрезвычайно милые мелодии… Их голос… подходит к величавому покою пустыни и гармонирует с ее тишиною; он был бы положительно странен в лугах, в травяни­стых степях и тем более в лесах»).

Короче, жаворонок, но стоит особняком.

Наблюдая за одной стайкой несколько часов подряд, вживаюсь в ритм жизни этой птицы; синусоида флуктуаций моих собственных эмоций уплощается и вытягивает­ся; на все вокруг и на самого себя начинаю смотреть по–восточному…

После обеда меня нашли в холмах подошедшие студенты. Одну натуралистку по­слал посмотреть за соседней группой аммоманесов, с которой сблизилась та, за ко­торой наблюдаю сам; птицы перекликаются с соседних склонов.

Закончив наблюдения, распрощался со своей стайкой. Собрал студентов, пошли к дому без наблюдений, просто разго­варивая о разном (все устали).

А пустынные жаворонки остались в холмах, продолжая свою птичью жизнь, от ко­торой им не отвлечься ни на что другое… «Свиррь–тиу…»

«БОЛЕЛ В ДЕТСТВЕ…»

Раз­ве я зна­ла, что меня, как во­рону. Заброс­ит он в мрачные ска­лы?..

Хорас­анская сказка)

«4 февраля…. Возвращаясь из Ай–Дере, трясемся со студентами в расшатанном и скрипучем кузове старого грузовика. Все устали, молчат, но через некоторое время вновь начинается уже следующая волна оживления: кутаясь под кошмой в общую кучу–малу, все поднимают на каждом повороте гвалт, выра­жающий «беспричинный» восторг (как после отбоя в пионерском лагере). В этом все: и беззаботная нега пер­вого курса с ощущением всей жизни впереди; и красота окружающего природного ве­ликолепия; и ощущение нашей общей экспедици­онной дружбы; и неопасная, неин­тимная (по причине многолюдности), но столь волнующая близость юношеских и деви­чьих тел.

Едем в волшебном свете опускающихся зимних сумерек. Мимо проносятся нави­сающие над кузовом скалы близких вы­соких бортов долины Сумбара, еще отражаю­щие мягкий свет почти зашедшего солнца, а над ними уже взошла огромная холод­ная луна.

Красотища необыкновенная. Свет же вообще редкий и удивительный; воспринима­ется отдельно от пронизываемого им ландшафта как огромный прозрачно–подкра­шенный объем, в который помещены и дорога, и наш грузовик, и горы, и небо с лу­ной, и все вокруг.

Все глазеют, но благоговения никакого: энергия и кураж плещут через край; всем все нипочем, ни у кого нет сомнений в том, что красоты у них в жизни впереди ― не­мерено.

Высоко над скалами борта долины, торопясь, летит уже явно припозднившаяся на ночевку ворона.

«Беркут», ― не поднимая бинокля к глазам, с профессиональной уверенностью заявляет одна из наших шустрых девиц. Я, даже пребывая в сентиментальной ауре от окружающего великолепия, не в состоянии стерпеть такого кощунства:

― Оставлю без сладкого, двоечница: это ворона.

― Да нет, Сергей Александрович, ― с привычным всепрощением на необосно­ванную занудность начальника реагиру­ет юная натуралистка, все еще продолжаю­щая хихикать над чем‑то, обсуждающимся в куче–мале. Потом снисходительно под­носит прыгающий бинокль к глазам, и юное лицо вытягивается.

Народ улюлюкает, принимаясь за обсуждение того, что беркут маловат и, видимо, подобно нашей наблюдательнице, имел трудное детство… Натуралистка, впрочем, без комплексов, смеется вместе со всеми сама над собой».

Ровно через десять лет после своего первого появления у Муравских я приеду в очередной раз в Кара–Калу к уже поджидающим там меня студентам. Очередную группу мы привезли тогда в Копетдаг вместе с моим близким коллегой по кафедре, величайшим охотником всех времен и народов, ― усатым, длинноногим и неутоми­мым зоологом Игорем Зубаре­вым.

Войдя в дом к Муравским, я на двери своего кабинета (все той же Стасовой ком­наты) обнаружу большую вывеску, а внутри ― устроенный студентами мемориаль­ный юбилейный музей моего имени («Рановато… Не надейтесь!»).

На стенах красовалось тогда множество памятных экспонатов: от архивных фото­графий и нарисованных Стасом шар­жей до чудом сохранившегося обгоревшего кус­ка злосчастного зеленого полотенца, с которого началась моя жизнь в ВИРе; хранив­шихся в столе самодельных цветных колец для мечения птиц; резервной пачки дубо­вой коры с того злопо­лучного сезона, когда я страдал животом, и полосатого кармана от моих легендарных пижамных штанов, являющихся в туркменских поселках обще­принятой повседневной модой (и которые я купил в Кара–Кале, не устояв перед за­вораживающей надписью на ценнике: «Туркменский брук»).