Выбрать главу

Снаружи жара, а мне не жарко; мне чуть прохладно, но не холодно; мне хочется есть, но не голодно; мне легко парить в воде, но не уносит; мне отрадно порассу­ждать о вечном, но мне через два месяца двадцать восемь лет. И, сидя так, я, голов­астик приблатненный, думаю: «Вот место, куда можно приехать встретить старость!» А потом и того больше: «Вот где можно достойно помереть… Кстати, где и как я хо­тел бы быть похоронен? Можно даже сказать, погребен?»

Вон самец горной овсянки подлетел к ручью от осыпи с крупными камнями, подсел к воде, пьет. Давай, давай, заходи, воробьиное пернатое.

Омывает иранская водичка в туркменском ручейке мой вновь первозданно–голый подмосковный зад. Жалкие члены че­ловеческой личинки, смехотворно–патетически размышляющей в своем личиночном комфорте о предстоящем метамор­фозе…

Ну, предположим, помереть бы я вообще не хотел, чего мне помирать… Я бы жил вечно. С другой стороны, говорят, это еще хуже, чем помереть в расцвете сил. А за­чем в расцвете сил? Так ведь не от старости же? А почему бы и не от старо­сти? Напридумывали страшных образов: «от старости»; глупость какая. Уж если поми­рать, то как раз от старости. Пра­вильная старость так же важна, как счастливое дет­ство. Потому что без нее не оценить зрелости. А на фига без зрелости юность?

«Эни–Бэни, Три–Бабэни…»

Ладно, а как же тогда с тезисом «хорошо быть молодым»? Чего ради все стонут в восторге от молодости? Одно не сбро­сишь со счетов про молодость, одно во всем этом несомненно ― всесильное обаяние. Обаяние ― это туз, аргумент, щит на все случаи; магнит, притягивающий к себе все нормальное живое. Пусть даже это на де­вяносто девять процентов чисто биологическое влечение, подсознательно–живот­ное, какая разница.

Но зато нет в юности многого другого важного, приобретаемого позже. Нет умения выслушать. Есть лишь желание вы­сказаться. Поэтому молодости интереснее всего она сама. Отсюда и миф о самодостаточности. (Приятно‑то оно приятно; кто же по­балдеть откажется; ну а дальше‑то что?) Отсюда же потом и ностальгия о юности, о прошлом. Человек считает, что в молодости он был лучше, мог больше («мог все!»), и скучает о себе прошлом. А заодно ― и о прошлом вообще.

«Шухер–Мухер Помазэни…»

Хорошо, а если смотреть не назад, а вперед и видеть прежде всего прогресс души в будущем? И жить стремлением к этому будущему? Как там это, э–э-э, «…рабо­тайте для него, стремитесь к нему, переносите в него из настоящего все, что только можете перенести…» (Так у Николая Гавриловича? Может, и не так, но близко к тек­сту. Что и неудивительно, ибо индивидуум, то есть я, есть продукт эпохи. И средней школы номер три города Балашихи. Которой горжусь.)

Прогресс души в будущем. А где гарантия, что это прогресс, а не деградация? И при чем здесь гарантии? Чувствуется, что прогресс, и хорошо. Так что тезис про «хо­рошо быть молодым» ― фигня, щенячья эйфория.

Не–е, в любом случае самодостаточность частей ― это утопия, основанная на самоуверенном заблуждении ограничен­ного опыта. Гармония лишь в законченности завершенного Целого (рождение ― детство ― юность ― зрелость ― старость ― смерть). А может, еще плюс и то, что за скобками?.. А что за скобками?

Ух, как крапивники распелись в кустах. Немыслимая плотность здесь, через каж­дые десять метров поет самец! Вот ведь феноменальный вид. Единственный, кото­рый из всех крапивников выбрался из Америки, а что вытворяет: по всему миру ― как дома. И песня при этом веселая. Молодец…

А вдруг это правда, что при гармоничной жизни приходит и нестрашное приятие конца? А может, правда и то, что это да­леко еще и не конец, за скобками‑то? Не–е, про «помереть» хрен поймешь, а потом с этим явно не мне решать; с этим ― как по­лучится.

«Ас–Бас–Три–Бабас…»

Хорошо, а в завещании что писать? Должно же у меня быть завещание? С матери­альным наследством все просто.

проблем нет и пока не предвидится… Оставленное же мною, э–э-э… благодарным потомкам, э–э-э… нетленное духов­ное наследие в специальных завещательных инструкциях не нуждается, оно и так, дрын зеленый, «будет жить вечно, рас­точая светоч…», ― э–э-э… светоч… В общем, с этим ясно.

А бренные останки? Их куда? В родную землю на Балашихинское кладбище? Та еще радость ― тлеть в постиндустри­альном Подмосковье. Не нравится мне безза­щитность покойников на социалистическом кладбище. Раскопают потом экскаватор­ом, перекладывая в третий раз очередной трубопровод… Хотя, может, и ничего; мо­жет, алкаши забредут, хоронясь от назойливо–осуждающих взглядов прохожих; раз­ложат скумбрию на газетке у холмика…

Во, кукушка где‑то наверху ― прямо к теме. Считать не будем, кукует и пусть себе кукует.

Нет, мне, наверное, лучше сгинуть в горах, чтобы потом кто‑нибудь нашел выбе­ленные солнцем косточки, прикрытые остатками полуистлевших джинсов… С уже треснутыми очками подле черепа в прохудившейся шляпе и с биноклем, проваливш­имся внутрь опустевшей грудной клетки (словно я этот бинокль при жизни проглотил)… И чтобы написал исследо­ватель или случайный путник через тысячу лет, как За­рудный: «Особое внимание обращает на себя множество чрезвы­чайно старых чело­веческих костей, настолько… выветрившихся, что даже зубы между пальцами расти­раются в порошок…» Во клёво‑то.

Так ведь фиг долежишь до такой идиллии. Шакалы растащат по кускам; никому и не найдешься потом романтически об­ветренным целым скелетом в кирзовых сапо­гах…

«И выходит Кислый Квас!»

Не–е, все не то. Модель неправильная. Вот прохлаждаюсь я сейчас в этой прохла­дительной водичке, окунаюсь с голо­вой, потом высовываю ее наружу, отдуваюсь и сразу думаю о чем хочу в каком хочу масштабе: хочу ― про большое, хочу ― про ма­ленькое; хочу ― про бузину, хочу ― про дядьку; хочу ― про огород, хочу ― про Киев; хочу ― про королей, хочу ― про капусту; красота! Неужели после такого валяться по­том где‑нибудь конкретными разрозненными, а главное, непо­движными кусками? На фиг надо.

Эх, жаль, мне при моей пустынной жизни в Тихом океане на склоне лет не пото­нуть; во было бы клёво ― сгинуть с концами в бескрайней морской пучине. Тоже, ко­нечно, самообман: не шакалы, так рыбы растащат по кускам, рыбки–ры­бочки. Им, разноцветным легкомысленным молодухам моя бренная плоть на пользу, да и мне самому так явно веселее.

Растащат ― это правильно (не пропадать же добру), а что не растащат, раство­рится в соленой гидросфере, разойдет­ся по круговоротам веществ в природе и будет себе мотаться потом туда–сюда из соленого в пресное, из пресного в соле­ное; от Камчатки к Аляске, от Патагонии к Австралии; во клёво- то. А потом перемешается с Атлантикой, а потом и с Ин­дийским океаном; а там, глядишь, и до Северного Ледови­того доберусь… Точно, так и надо сделать.

Но уж поскольку в мешок меня зашивать и гантелю к ногам привязывать ― возня скорбящим домочадцам, да и врагу не пожелаешь доставить мертвяка на Камчатку самолетом «Аэрофлота» (на поезде протухнешь неделю трюхать, да и терпе­ния не хватит), то официально завещаю (я не шучу) вместо этого спалить меня (в Тарусе? на пионерском костре?), а пепел развеять потом над водами Тихого океана. И без заунывной похоронной торжественности, а весело, с пониманием откры­вающихся перспектив… Где‑нибудь в самой середине океана… С безлюдного утеса на незахо­женном острове в удален­ном архипелаге… Фу, тошнятина, пижонство дешевое. Надо не так, надо проще ― с рыболовного катера (где в кубрике на стенах понаписано разное), в середине студенческой экскурсии на практике по морской биологии…

Выбираясь из Пальван–Зау домой, я проголосовал грузовику, в кузове которого стояли два туркмена, придерживающие привязанную к переднему борту за рога ко­рову. Я забрался к ним четвертым, сразу предложив помощь.

По дороге домашнее животное совсем разнервничалось, с ним сделалось расстройство… А поскольку вредная привыч­ка махать хвостом проявляется у коров даже в отсутствие мух (например, в кузове идущего грузовика), скоро все мы были щедро камуфлированы жизнеутверждающими ярко–зелеными кляксами (я ― больше всех, так как стоял сзади). Я воспри­нял это как знак свыше, возвращающий меня на бренную землю и подтверждающий, что морального права разглагольствов­ать про пенсию, завещание и кремацию я пока еще не имею.