Просмотрел силуэт деревенских крыш еще раз. Потом опять в другом направлении. Вышки не было. Она дождалась меня вчера, но рухнула этой ночью во время грозы.
Мы поплыли на берег, и я посидел на разваленных в беспорядке серых бревнах, наблюдая, как невзрачный мужичонка, воровато озираясь, бочком, словно паучок, начал перетаскивать обломки государственной собственности в свой огород на личные дрова. Я повздыхал и вытащил из бревна на память огромный кованый гвоздь.
Поэтому я и плыл в лодке грустный и счастливый, размышляя в свои семнадцать лет о вечном и бренном и строгая ивовую ветку. И вот точно так же, как на крыльце в Павловке, у меня вдруг из этой ветки получился чижик. И само собой возникло ощущение, что он и есть мой секретный ключ к чему‑то важному и что на нем нужно лаконично выразить самое главное.
Я поделился этим с Маркычем, ощущение счастья распирало нас обоих, он меня понял, поэтому, посоветовавшись, мы решили, что я должен вырезать на чижике: «МИР. ТРУД. МАИ».
Я сначала вырезал слово «МИР». Хорошее слово и легко режется. Потом слово «МАЙ». Тоже хорошее слово и тоже резать легко; даже легче, чем «МИР», потому что нет круглого «Р». Слово «ТРУД» показалось мне слишком длинным и слишком трудным для резни. Поэтому я предложил вместо него вырезать самое распространенное слово из трех букв. Не в матерном, а в позитивном, вселенски–утверждающем значении. В конце концов, в основе всего вечного и сокровенного у всех народов всегда лежат фаллические ассоциации, а как символ труда оно и того лучше.
Оставалась еще четвертая сторона, на которой я, в ознаменование явно ощущающегося Начала Чего‑то, вырезал римскую единицу, как и положено на настоящем чижике.
Маркыч одобрил мое творчество, перестал грести, мы сказали полагающиеся случаю слова и торжественно предали наш символический чижик волнам на счастье всех народов и поколений…
Но на крыльце в Павловке я вырезал тогда не символический, а просто чижик. И в ответ на Димин вопрос, чем же мы здесь будем заниматься три дня, я, все еще продолжая строгать, сказал:
— В чижа будем играть.
Рассмотрев мой чижик, молчаливый, степенный дембель Петя вынул окурок и, покачав головой, сплюнул, с безропотной покорностью судьбе утвердив:
― Совсем офигели… Ну что же делать, пошли играть.
Два из трех дней практики, буквально от темна до темна мы с маниакальным вдохновением играли в Павловке в чижа. Пришлось объяснить правила Диме, никогда не игравшему в чижика ни в своем привилегированном детстве, ни в олимпийских тренировочных лагерях сборной СССР; поспорить немного с Хатом, который со своим сержантским опытом деда–старослужащего смешливо пытался внести в игру какие‑то новопридуманные правила, предоставляющие неоправданные льготы умудренным жизнью дембелям, но все предварительное утряслось очень быстро.
Я не знаю, какие азартные игры («на человека») существуют в зонах, но мне почему‑то кажется, что в чижа мы играли, как обреченные смертники. Было в этом что‑то полностью отрешенное и от оставленного за пределами АБС привычного «гражданского» мира, и от самой физиологии растений, ради которой мы в эту Павловку приехали, и даже от традиционных мыслей о девушках и дружной конспиративной вечерней выпивке. Игра в чижа была эйфорией, самодостаточным таинством и буйством, не требовавшим дополнительных раскрасок или подсветок.
Мы играли часами, охваченные неожиданно прорвавшимся мальчишеским порывом, лишь поочередно отбегая в стоящий недалеко под елками сортир, на стенах которого год за годом, поверх друг друга, накапливались сакраментальные откровения газетных заголовков: «Где злоба дня сплавлена с вечностью», «Наш ответ рабам диет», «Я сам!», «Ничто не остановит поиск радости!», «Дал ли разрешение Моссовет?», «О личном вкладе», «Все, что есть во мне, ― ваше» и проч.
Уже совсем ввечеру, напрыгавшись в чижа до обессиленного одурения и обдумывая, что же делать с необходимыми отчетами по практике и с описаниями экспериментов, старательно заложенных нашими девчонками, мы от безысходности выпили всю хлорофилловку ― слили втихую в лаборатории спирт с вытяжкой хлорофилла из экспериментальных пробирок, долив туда вместо спирта воды; идиоты… Не помню как, но эксперименты состоялись и практику по ФР мы сдали…
Через десять лет мы со Славкой ― моим коллегой по кафедре, работали летом на АБС, он ― начальником, а я ― парторгом практики. Мы блюли там железную дисциплину, объясняя студентам, что пропуск лабораторного занятия по ботанике или физиологии растений ― последний смертный грех, который человек может принять на свою обреченную душу перед окончательным и уже безвозвратным падением. Безжалостно пресекали попытки вечерних бдений с невинным студенческим выпивоном и, вообще, олицетворяли собой унтер–пришибеевщину с душевно–интеллектуальным уклоном, незыблемый порядок и железную самодисциплину.
Заранее распределяя роли («хороший мент ― плохой мент»), мы устраивали полутора сотням студентов публичные разборки на утренних линейках, раздавая провинившимся наряды по уборке территории, прополке крапивы, выгрузке мусора из баков и т. д. Я приходил на эти линейки со своими группами после утренних орнитологических экскурсий, с биноклем, в камуфлированной куртке и смотрел на ряды студенчества подчеркнуто строгим взором. Цирк.
Поздними вечерами, завершив очередной трудовой день во славу Полевой Практики, мы, когда не было чаев и посиделок с гитарой, играли со Славкой свою бесконечную (на всю практику) партию в пинг–понг, записывая тысячный счет карандашом на краю теннисного стола.
Как‑то за одну неделю набралось особенно много всего. Студентка, спрыгивая ночью с забора, пропорола ногу ржавым гвоздем и не могла ходить (мальчишки устроили турнир за право носить ее в столовую). Потом второкурсник–шалопай не вписался в темноте в дверной проем, разбив себе башку о косяк. Потом трое местных обсуждали что‑то ночью с тремя нашими (рваная рана кастетом)… Потом ботаники во время сбора гербария нашли на тропинке в лесочке труп мужчины средних лет. (Прибежали с трясущимися губами; вызвали «скорую», «скорая» приехала, констатировала смерть, но не забрала. Забирать должна милиция. Вызвали милицию. Приехала милиция: да, мол, мертвяк, но забирать должна перевозка… Пока приехала перевозка, пролежал мужик целый день.) Потом наш ручной ворон Карлуша пролетел насквозь два оконных стекла (с улицы внутрь столовки.
Сел на теннисный стол, встряхнулся и с интересом стал разглядывать голубоватым птичьим глазом суетящихся на битом стекле людей). Потом третьекурсники поймали‑таки местного маньяка, подсматривавшего за девчонками из туалетной ямы. Скрутили его, я подхожу, а у него деформированный череп ― явная родовая травма. Все равно заставили его написать начальнику практики (Славке) объяснительную записку (и. о. ф., прописка, номер паспорта и что делал в сортире. Каково?). Потом, во время самостоятельных наблюдений, заблудились две первокурсницы, которых искали всей станцией по всему окрестному лесу; на которых, как оказалось, где‑то напал мужик, одну повалил, но до дела не дошло; они упилили тогда на пятнадцать километров по трассе Москва ― Рига; привез их кто‑то назад на «Запорожце». Потом на помойке обнаружился ржавый артиллерийский снаряд. Позвонили в в/ч, приехал майор, сказал, что транспортировать нельзя, надо рвать здесь, эвакуирую, мол, всю АБС и окрестные дома… Оцепили помойку красными флажками, а утром приехал сапер, посмотрел, забрал снаряд под мышку и увез.
Приколы и приключения сыпались на нас каждый день. В то лето я нашел гнездо зяблика, под которым висел повешенный. Дело в том, что замечательная птичка зяблик строит свои гнезда–чашечки, всегда вплетая в их стенки не только зеленый мох и тонкие чешуйки бересты (а в городе, за неимением бересты ― автобусные и трамвайные билетики), но и конский волос. И вот в этом гнезде один из еще слепых птенчиков невероятным образом не только запутался шеей в петле конского волоса, но и вывалился из гнезда, повиснув под ним на волосине жалким трупиком и демонстрируя на своем трагическом примере уникальные случайности и причуды естественного отбора.