Я в восторге от рассказа деда. Надо записать. Не знал я, что буденовки имели шпили с дырками.
Тоннель с облупленными стенами приводит меня во двор воспоминаний. Здесь появились мусорные баки из как бы заиндевелой жести. Они воняют сдержанно. По-ленинградски. Не как помойки там, где вынужденно пребываю я в изгнании.
Над парадной дверью рядом с неразбитой лампочкой эмалированная табличка под заглавием "Лестница №5". Номера квартир на ней начинаются с нашей: "69". Далее следует: "27. 30. 52. 46. 64. 54. 50. 57. 56. 66. 67". Этот странный ряд я, не сходя с места, переписываю в записную книжку. Когда-нибудь на досуге попытаюсь раскодировать эту шифровку.
Бабушка с дедушкой удивленно смотрят друг на друга, но терпеливо ждут. Все равно им нужно набраться сил перед подъемом на пятый наш этаж. Как будто и не высоко звучит, то начиная подниматься...
Оставляя их перед дверью, я как бы по инерции поднимаюсь на шестой последний. Чердак на замке. Я налегаю на перила, смотрю на них, недоуменных, опускаю глаза в пролет. Дно, как в колодце. Дед рассказывал, что после революции какой-то господин добежал до места, где я стою, после чего бросился в пролет. Матросы, не догнавшие его, вниз уже не спешили.
Деда с бабушкой уплотнили, откроив полквартиры и парадный вход, так что после Великой Октябрьской входят они к себе сквозь "черный". Это ход для прислуги. Как ни странно, она у них была. За первой дверью тамбур, где полки с консервами, запасы которых научила делать их Блокада. Вторая приоткрыта в ожидании меня. Я вижу, как тетя Маня, с головой уйдя в работу, раскатывает скалкой тесто.
Подкравшись сзади, закрываю ей глаза - лоб под косынкой потный. Обнимает она меня локтями:
- Ишь, вымахал... А я подумала, что новобрачные.
- Какие новобрачные?
- Не сказали тебе? Ты ведь на свадьбу подгадал. Инга пошла расписываться в Куйбышевский ЗАГС.
Дочь ее Инга - моя крестная мать. Что это бы ни означало, я обескуражен:
- Как так?
- А так. Техноложку еще свою не кончила. Возьми и приведи...
- Кого?
- Из Мурманска русский богатырь. Штангист!
И начинает беззвучно плакать, утираясь локтем, чтобы не капать в муку. Глаза у них в этом Ленинграде решительно на мокром месте. Дед тоже снова начинает, при этом пытаясь утешить свою сестру:
- Маня! Помни, что написано в "Гранатовом браслете" на том перстне... Маня? Все проходит!
В Большой комнате горит печка. Я сижу на прибитом листе железа и смотрю в огонь. Лицу, подпертому кулаками, опаленно жарко. Полено превращается в ничто, наглядно показывая мне, как "все проходит". Не я не верю, что "пройду". Мне, может быть, удастся не "пройти". Потому что я ближе к Будущему. В 2000 году, когда начнется Будущее, человечество, возможно, смерть победит. Конечно, до 2000-го года прожить мне надо ого-го. Но все равно лет мне будет меньше, чем сейчас деду.
Я вдруг понимаю, как долго они живут!
Дед хлопает по оттоманке. Я пересаживаюсь, он меня обнимает. Шкаф своим старым зеркалом снимает нас на память.
- Да-а... Все проходит. Все и вся! Ты Куприна читал?
- "Гуттаперчевый мальчик".
- А "Штабс-капитан Рыбников"?
- Еще бы!
- "Суламифь" тебе, пожалуй, рановато, о "Яме" уже не говорю, но "Юнкера"... Или читал?
- Нет. - Мало о чем мне это говорит. Другое дело - "юнкерсы".
- Твой дед был юнкер. Обязательно прочти. У меня в собрании есть все. Ты знаешь, он в Россию ведь вернулся? Куприн. Из эмиграции.
Я не особенно вникаю, но слушать деда мне приятно. И обонять махровый халат, пахнущий несильно, но по-мужски - табаком.
- Впрочем, он тут же умер. А вот Бунин Иван Александрович, тот не вернулся. Всех пережил...
Лепные листья огибают потолок.
В прошлый приезд на зимние каникулы потолок подпирали неструганые балки. После ремонта здесь, как в музейном зале. Постукивает маятник стенных часов. Римские их цифры я выучил раньше арабских. За остекленной дверцей часов есть тайничок, где после революции он прятал браунинг, который непростительно утопил потом в Фонтанке по нашу сторону от Аничкова моста. Обыска боялся. Как будто нельзя было найти другой тайник!
Обои новые, но все развешано, как было - фотографии моего отца в рамках, дедушкины акварели, картины маслом, за которые Русский музей предлагал ему тысячи, резное блюдо "Хлебъ да соль", а в правом углу иконостас. На мраморной доске буля, на этажерке, на буфете все те же коробочки, шкатулки, безделушки. Семь слоников, задравших хоботы - один другого больше. Барыня-крестьянка. Привезенные моим отцом овальные камни с черноморскими пейзажами конца 30-х: Новый Афон, Анапа, Геленджик. Отставившая ногу балерина Уланова. Навостривший уши - граница на замке! фарфоровый Джульбарс.
Люстра - сталактиты хрустальных висюлек.
Стол под ней раздвинут и накрыт.
Дед надевает сорочку, отороченную узором в красный крестик, берет из ракушки прорезиненные проволочные зажимы и накатывает до локтей. Любуясь в зеркало на свой неповрежденный профиль, он начинает кашлять и утирает слезы.
- Папироску выкурить... Тс-с! - открывает дверцу книжного шкафа и запускает руку за красные тома Лескова. - Умру, библиотека вся будет твоя. Для тебя и собираю, внучек... где же они? - Достает коробку "Три богатыря", а из нее папиросу, которую, подмигивая, осторожно скрывает в боковом кармане брюк:
- Исподтишка в сортире. А ты иди бабёшкам зубы заговаривай.
Сидящий на буле болванчик-будда, щелкнутый мной в знак приветствия, все еще качает лысой головой, когда я возвращаюсь с новобрачными.
Ленинградские пироги, капустные и с саго, удались на славу, но из-за свадебного стола тетя Маня то и дело удаляется на кухню - переживать.
Не потому что ей не нравится штангист, который не может удержать то нож, то вилку, и от этого краснеет, как будто его душит галстук.
Скорее, наоборот.
Потому что, наконец, им улыбнулось счастье в виде этого русского богатыря.
Не то, что в городе Ленина, а вообще ей с Ингой не очень-то и полагалось жить - как маленькой, а все-таки семье врага народа. Я видел маленькое фото с испуганным лицом. Счетовод в ЦПКиО на Островах Центральном парке культуры и отдыха имени злодейски убитого товарища Кирова - муж и отец их пытался выдать город белофиннам, за что получил "десять лет без права переписки". Так, возвращая передачу, деликатно сказали тете Мане в Большом доме на Литейном, добавив, чтобы не ждала: "Устраивайте свою судьбу". Но устроили судьбу ей сами. Отправили за тысячу километров отсюда - в Кировскую область на лесоповал. Глядя на тетю Маню, вносящую за ручки самовар, мне трудно представить, как она могла валить деревья. Где была при этом Инга? Оттаскивала ветки? Как они сумели выбрались из этой Кировской области? Не знаю. Вокруг меня много белых пятен. Знаю только, что выжили они, благодаря деду, который незаконно поселил их у себя.
Бабушка сводит брови, но дед выпивает со штангистом по последней.
Ночью молодожены вызывают "неотложку".
С кровати дед интересуется, что повидал я в Эрмитаже. Сверяясь с записной книжкой, я рассказываю. Он опускает веки - одобряет. Дышит он уже без кислородной подушки.
На следующий день его сажают к супу. Любимому - из корюшки. Рыбешка эта из Невы спасла в блокаду Ленинград. Есть нужно с головой, и я пытаюсь.
- Где был сегодня?
- В музей-квартире Некрасова Эн А.
- На Литейном. Знаю. Реставрировал. Вчерашний день часу в шестом Зашел я на Сенную. Там били женщину кнутом, крестьянку молодую. Ни слова из ее груди, лишь бич свистел играя... А дальше?
- И музе я сказал, смотри: "Сестра твоя родная".
- Молодец.
- Двенадцать комнат! Представляешь? А в учебнике "Родной литературы" написано, что при царизме он страдал.
- Эх, внучек, внучек...
Кровать у них с бабушкой высокая и бледно-желтая. Палевая. Над выгнутым изголовьем в позолоченной рамке "венка" - писаные маслом ангелочки. Под ними к обоям пришпилена булавкой почтовая открытка, с которой я давно отпарил марку Российской империи. Крепко обняв друг друга, любовники прежних времен с решительным видом стоят на мостках перед прудом. Подпись: "Навеки вместе". Кружевное покрывало переброшено через отвал изножья, но лиловое стеганое одеяло еще накрывает огромные подушки: мы с дедом просто прилегли перед вечерним чаем. Мне хочется спросить про моего отца, которого я видел только на фотографиях. Но дед еще слишком слаб для этого. И я прошу рассказать "про Славку". Его ординарец Славка, взятый из деревни бабушкиного деда, отличался таким идиотизмом, что можно уписаться. Но не сегодня: