Актрису усаживают во главе стола. Рядом садится Стенич, избирая себе по правую руку Александра который возмущенно шепчет на ухо Адаму: "Но это же семейный праздник?" На что Мазурок, который слышит, отвечает: "Зато верность сохраним" и поднимает первый официальный тост:
- За маму!
Любовница лихо опрокидывает, а мама, не садясь, клюет, и убегает, оставив рюмку.
Проглотив разочарование вместе с водкой, Александр подцепляет в попытке свернуть бледно-розовый кружочек "докторской", когда виновник хватает его за руку. Вилка ударяет о край тарелки, но в общем шуме внимания никто не обращает. Лицом обращенный к своей любовнице, Стен, больно вдавливая ему часы в запястье, утягивает руку под скатерть-простыню, чему Александр противится с дружеским недоумением - вплоть до момента, когда ладонь его насильно накладывают не на зашитый в замшу свинцовый кабель - на живое! Выпустив под скатерть свои девятнадцать на двенадцать, коварный Стен пытается свести на члене, чужом и чуждом, пальцы Александра, который их разгибает, пытаясь выдернуть всю руку. Хватка мертвая, расчет на конформизм. Не прекращая отвлекать внимание актрисы и продолжая борьбу под скатерью, насильник, друг и юбиляр в одном лице смыкает пальцы на противоестестве, которое пульсирует, бесстыдно празднуя победу. Бросив нож, Александр хватает правой вилку. Но вонзить не успевает. Сорвавшаяся с хуя левая ударяет снизу по столу. Подпрыгивают тарелки и бутылка, которую подхватывает Адам:
- Эй, вы чего там?
Отвернувшись от любовницы, Стенич белоснежно улыбается:
- Ничего мы.
- Тогда берите.
Они берут.
- Или чего?
- А если по зубам?
- Переживем. Ты левую качай. Смотри сюда...
Обеими руками Правилова обхватывает бицепс:
- А поднять меня бы смог?
Виски сжимает, как на глубине. Поднявшись, Александр плывет и огибает, как человек-амфибия, но вдруг прикладывается о косяк. Надолго припадая к холодной струе, он обнаруживает себя на кухне на пару с мамой, которая жалуется, что, такая сволочь, даже перевода не прислал на девятнадцать лет, потом начинает увещевать, что годится в матери и Александру, чего последний не отрицает, усаживая ее при этом на предварительно накрытую жирноватой крышкой газовую плиту и вклиниваясь между бедер с чулками, натянутыми на никелированные застежки. "Не стоит, - роняет она туфли на пол. - Лучше я вам десерт..."
Вдруг отлетает кухонное полотенце, которым была забита дверь. Кем? Неужели мной?
Стен улыбается, как фильме "Коммунист" - страшно, широко и белозубо. В одной рубашке, расстегнутой, с подвернутыми рукавами - весь в мускулах, мускусе и шерсти на груди, а на кудрях гармониста тают снежинки.
Босая мама соскакивает на пол:
- Что, уже зима?
- Разве? Я даже не заметил. Там "волгу" Аиды облевали с шофером заодно. Здесь на святое посягают. Не пора ли, мама, кофе заварить?
- А без кофе можно? - слышит Александр свой слабый голос.
- Что с ними делать, мама? Отпустим, или...
В трамвае Адам, который был всем доволен, начинает бурчать:
- Тоже мне оргия. На четверых две матери, а вместо водки самогон.
- Но пился хорошо.
- Первач. Виновник не проказил?
- А как же! Под столом, скотина, вынимал.
- Его коронка. Несправедливая природа наделила так, что только на ярмарке показывать.
- Если бы показывать! Дрочить пытался. При помощи моей руки!
- Ну, так и что?
- Как что? Рука писателя!
- Смеяться будешь вспоминая. Однажды на заре брутальной юности из электрички мы вафлёра выбросили. Оскорбившись! Теперь же, по прошествии лет, фигура эта...
- Что?
- Спать иногда мешает, - говорит Адам, надвигая шляпу на глаза.
Германикус
Аргентинец молчал. Наверное, жалел, что проболтался.
Под ногами потрескивал снег. Мы свернули на улицу имени какого-то партизана. Слева за территорией заводской столовой, откуда в школу приносили плохо пропеченные пончики, начиналась заводская же свалка - белое безмолвие до горизонта. Дома были только справа. Библиотека уже сменила вывеску, тоже бордовую и с золотыми буквами, но с новым названием этого района.
Домой он меня не пригласил.
Беседка во дворе напоминала пагоду, а все китайское я любил, я даже записался во Дворце пионеров в кружок интернациональной дружбы в надежде получить адрес пен-френда в КНР. Проваливаясь, я проложил к ней тропку. Внутри занесенная снегом скамейка шестиугольно огибала сугроб, из которого ножка стола поднимала снежный гриб. Я влез на скамейку, сел на борт и с ранцем за спиной стал раскачиваться на узком. Доски, пинаемые каблуками, издавали мерзлый звук. Свод беседки выглядел угрожающе, отовсюду прямо в глаза торчали незагнутые гвозди. Они были тронуты ржавью. Я представил, что со мной будет, если земля вдруг опрокинется. Я раскачивался, но ощущение угрозы не проходило. Нет, а вдруг? Внезапный ракетный удар?
Дверь подъезда хлопнула. Я спрыгнул в снег и поспешил из-под гвоздей навстречу Аргентинцу.
Пальто до пят. Ушанка завязана под подбородком. Одутловатый, бледный. Ничего иностранного, тем более южно-американского. Обычный белорусский хлопчик. Разве что уступчивей других.
"Принес?"
Он снял варежку. Монета на его ладони засверкала. Я взял ее за края. Republica Argentina. Un peso.
"Где вы там жили, в пампе?"
"В Буэнос-Айресе. Давай... - Пальцы у него дрожали. - Посмотрел давай".
"Что за нее хочешь?"
"Ничего. Верни мне мое песо".
"Песо. Зачем тебе песо?"
"Чуингам куплю. Жевательную резинку".
"Ха! Где ты ее купишь?"
"В Аргентине".
"Вы же уехали оттуда?
"А теперь хотим вернуться".
"Это почему?"
"Потому".
"Слушай: с тобой нормально разговаривают".
"Потому что жрать у вас тут нечего".
"Как это, нечего?"
"Бульба одна. Ни овощей, ни фруктов. Даже мяса нет".
"А в Аргентине есть?"
"В Аргентине все есть".
"И кровавый режим в придачу? - Я положил песо в карман, откуда вынул бумажный рубль. - На. Купишь в школе пончик. Со сливовым повидлом". Он убрал руки за спину, а когда я сунул ему в карман, вытащил хрустящую бумажку и бросил мне под ноги.
"Так, значит? С нашими советскими деньгами?"
Он повернулся и пошел. Пальто, приобретенное родителями на вырост, лишало его возможности сопротивляться.
"Ну и вали в свой Буэнос-Айрес!"
Поджопник, который я ему дал, догнав, увяз в ватине. Он уходил не оглядываясь, и перед тем, как войти в подъезд, не сделал даже жеста отряхнуться.
Дома я вынул присланную мне из Ленинграда тетрадь на спирали. Последний крик писчебумажной моды. Положил песо под первую страницу, обжал и, выявляя рельеф, зачернил мягким грифелем. Перевернул орлом и повторил процедуру. Потом над двойным отпечатком надписал название своей первой страны, удачно совпавшей и по алфавиту.
Даже по поводу марок и совсем уж безобидных спичечных этикеток мама цитировала французского классика, который обличал капитализм: "Все большие состояния основаны на преступлении. Запомни, Александр!"
Но я не мог сопротивляться. Напоминая слово "онанизм", нумизматика была намного сильней.
Начав собирать "по странам", я стал познавать город, в который меня забросила судьба. Из района Немиги привозил "Новую Зеландию", из Кальварии - 25 сантимов с дырочкой: "Францию". В смысле географии экспансия была стремительной, и, добыв в районе Обсерватории монету с кенгуру, я стал обладателем всех материков, кроме того, где монету не чеканят.
Впрочем, бонами я тоже не гнушался. Здесь и был первый раз обманут. Парнишка с Коммунистической всучил мне десятидолларовый дорожный чек с профилем римского легионера и четким автографом: Lee Harvey Oswald.
Я тоже выдал чек за банкнот и получил свой первый раритет - серебряный рубль РСФСР.
Старушка из соседнего подъезда призналась маме, что, боясь за сына, главного конструктора завода автоматических линий, всю жизнь скрывала благородное происхождение. Она подарила мне серебряную монету. Грузинскую! Почва пошатнулась под ногами. Я и представить себе не мог, что наша солнечная Грузия когда-то была настолько независимой.