Свобода и опыт протеста
Есть книги о себе и о других. Первые оказываются красивыми, но жестокими, а вторые нравственно совершенными, но наивными. Книги о самореализации часто остаются глухими к бедствиям других людей, а моральные книги, напротив, говорят о сострадании. Витгенштейн поразил тем, что поставил вопрос о том, как возможна книга об этике. Он понимал все книги как книги об истине и полагал, что этическое невыразимо. Современное понимание истины, таким образом, связано с индивидуализмом. Автономный индивид уже не переживает сострадания и не связан с другими опытом страдания. Он опирается на собственное самосознание и пытается обосновать истинность своих притязаний. Витгенштейн совершенно прав в том, что истина не имеет никакого отношения к этике. Это упрек современному обществу, которое решает этические вопросы на основе истины. Истина – вот что соединит и свяжет людей сильнее, чем христианский опыт сострадания.
Осознание недостаточности и даже репрессивности классического понимания свободы приводит к игре с опытом эксцесса. Свобода видится уже не в принятии разумной идеи и разумной действительности, а в спонтанности. Однако метафизика экстаза опирается на некритическое понимание спонтанной чувственности. Н. Элиас раскрыл цивилизационный процесс как рационализацию сферы эмоционального. Таким образом, сегодня чувственность не является последним бастионом свободы на территории, оккупированной разумом и моралью. Она давно уже рационализирована и подчинена экономии. Этот аргумент касается и концепции М. М. Бахтина, который в своей работе о Ф. Рабле пытался показать, что спонтанные проявления телесности являются наиболее эффективной формой отрицания существующего порядка. Конечно, обжорство и пьянство, грубая речь и анекдоты противоположны умеренности, изысканности и порядку речи и поведения благородных сословий. Но попытка отрицания сложившегося порядка путем возврата к телесному вряд ли эффективна. Свобода не позади, а впереди, и отрицание филистерства скорее можно видеть в новых формах жизни, которые пытается вводить молодежь. Надежды на спонтанную чувственность не оправдались. Порядок устанавливается ни на основе обмана, ни на основе подавления телесности, а тем, что каждая культура производит, кроме корпуса идей, еще и нужный ей тип тела, т. е. она не обманывает, а делает людей такими, какие ей нужны. Если кто-то не соответствует стандартному поведению, он подвергается тестированию и лечению. Именно против этого порядка и восстает стратегия эмансипации, предлагаемая постмодернизмом. Кажется, что все уже перепробовано. Новые направления поисков пришли неожиданно, откуда не ждали. Толстой и Достоевский, завоевавшие популярность на западе русские писатели, в своих сочинениях смоделировали несколько оригинальных типов, которые, казалось, продолжали череду русских героев – «лишних людей» – нигилистов, экстремистов и т. п. Однако появилось нечто новое. Герои Достоевского являются психически неуравновешенными и даже больными, а герои Толстого – одинокими и отчаявшимися перед лицом смерти людьми. Русский философ Шестов построил на их опыте сознания свою критику феноменологии Э. Гуссерля, которая первоначально не была серьезно воспринята. Когда работа Шестова оказалась уже забытой, постмодернистские философы во Франции выдвинули неожиданный проект эмансипации, основанный на «ускользании» от нормального. Стать алкоголиком, наркоманом, гомосексуалистом – разве это не самое страшное? Можно думать, что этим предложением философы пытаются легитимировать свои пороки. Но это облегченный способ критики.
Если вдуматься, то наше сегодняшнее положение по части прав и свобод оказывается просто плачевным. Да, нет надсмотрщиков и тайной полиции, нет инквизиции и концентрационных лагерей. Общество становится все более либеральным и гуманным. Но нет оснований для оптимизма. Старые границы порядка и хаоса сохраняются на уровне обыденного общения и, более того, подкрепляются авторитетными инстанциями. Возможно, мы попадаем в худшее рабство, когда подчиняемся метафизическим или моральным абсолютным ценностям. Дистанцирование от морализма – не только опасный, но и отрадный признак. Это значит, что репрессивное давление со стороны власти изменилось настолько, что мы сегодня говорим о принуждении уже не в терминах насилия и даже права, а в терминах ценностей. Никто же не заставляет и не принуждает. Мы так образованы, что если и не в жизни, то по крайней мере в мысли давно уже руководствуемся метафизическими сущностями. Даже тот, кто ведет аморальный или нефилософский, неакадемический образ жизни, все-таки с кафедры пропагандирует вечные ценности. Поэтому проблема видится в двуличии людей или, как раньше, в их слабости, в несвободе, рабстве воли, которая погрязла в пороках. Но эти «пороки» все-таки не затрагивают наши разум и мораль. Там мы знаем, что такое хорошо и что такое плохо. Но не так ли обстоит дело, что сама граница между ними предполагает, что в своей жизни мы будем ее пересекать и ужасно страдать от этого? Не в том ли состоит власть морали, что именно она, отделяя плохое от хорошего, тем самым производит и зло? Как относиться к столь противоречивым и двойственным характеристикам морали? А главное, каким образом избежать унылой борьбы, которая с переменным успехом ведется между сторонниками позитивного или негативного?