— Отец, — сказал голос однажды ближе к вечеру, — это было чудесное лето.
— Странно, что ты это говоришь, — сказал священник, — это я так думал.
— Отец, я должен поведать вам одну ужасную вещь.
— Я думаю, меня ты не смутишь.
— Отец, я не из вашего прихода.
— Это нормально.
— И, отец, простите меня, но я…
— Продолжай.
— Я даже не католик.
— Что?! — вскричал старик.
— Я даже не католик, отец. Это ужасно?
— Ужасно?
— Я имею в виду, я сожалею. Я прошу прощения. Я крещусь, если хотите, отец, чтобы уладить это дело.
— «Крещусь», болван?! — крикнул старик. — Поздно уже! Ты знаешь, что ты наделал? Сознаешь ли ты глубину греха, в которую погрузился? Ты отнимал мое время, заставляя слушать себя, доводил до бешенства, просил совета, нуждаясь, между прочим, в психиатре, оспаривал религию, критиковал папу, насколько я помню (а я помню!), отнял у меня три месяца, восемьдесят или девяносто дней, а теперь, теперь ты хочешь креститься и «уладить это дело»?
— Если вы, конечно, не возражаете, отец.
— Возражаю! Возражаю! — прокричал священнослужитель и отключился секунд на десять.
Он уже был готов распахнуть дверь и выволочь греховодника на свет Божий. Но тут…
— Это было не совсем напрасно, — сказал голос по ту сторону решетки.
Священник замер.
— Потому что, отец, вы помогли мне, храни вас Господь.
Священник почти перестал дышать.
— Да, отец, вы, мне так много помогли, я вам признателен, — шептал голос. — Вы не спрашиваете, ведь вы догадались? Я сбросил вес. Вы даже не поверите, сколько я сбросил. Восемьдесят, восемьдесят пять, девяносто фунтов. Благодаря вам, отец. Оставил обжорство. Оставил. Сделайте глубокий вдох. Вдохните!
Священник — против своей воли — вдохнул.
— Что чувствуете?
— Ничего.
— Ничего, отец, ничего! Все в прошлом. И запах шоколада, и сам шоколад. В прошлом. В прошлом. Я свободен.
Старый священник сидел, не зная, что сказать. У него зачесались веки.
— Вы сделали работу Христа, отец, и вы, конечно, это знаете. Он шел по миру и помогал. Вы идете по миру и помогаете. Когда я падал, вы протянули руку, отец, и спасли меня.
А затем произошло нечто весьма странное. Отец Мэлли почувствовал, как из глаз его брызнули слезы. Просто потекли. Они струились по щекам. Они собирались у его сжатых губ. Он разжал их, и слезы стали капать с подбородка. Он не мог их остановить. Они пришли, о Господи, они пришли, как весенний ливень после семи лет засухи, а он танцует в одиночестве, благодарный, под дождем…
Он услышал звуки из-за перегородки и хотя не был точно уверен, но как-то почувствовал, что тот, другой, тоже плачет.
Так они сидели — пока грешный мир мчался мимо по своим дорогам — здесь, в пахнущем ладаном полумраке, два человека, по разным сторонам хрупкой перегородки, вечером, в конце лета и плакали.
А потом они совсем успокоились, и голос участливо спросил:
— Вы в порядке, отец?
Священник наконец ответил, глаза его при этом были закрыты:
— Спасибо, все хорошо.
— Я могу чем-нибудь помочь?
— Да ты уж все сделал, сын мой.
— А насчет… крещения? Я вот что имел в виду.
— Не стоит беспокоиться.
— Нет, именно стоит. Я крещусь. Пусть даже я еврей.
— Ч-что?
— Я сказал «еврей», но я ирландский еврей, если так лучше.
— О да! — промычал старый священник. — Так лучше, лучше!
— А чего такого забавного, отец?
— Не знаю, но о-очень, о-очень забавно!
И тут он разразился такими пароксизмами смеха, что даже заплакал, а потоки слез заставили его опять хохотать, пока все не смешалось в каком-то буйстве. Церковь отозвалась многократным эхом очищающего смеха. Единственное, что он знал в этот момент, это то, что завтра, когда он расскажет все это своему исповеднику, епископу Келли, ему все простится. Церковь очищается и украшается не только слезами скорби, но и свежим ветром прощения себя и других, который дается Богом только человеку и который называется смехом.
Восклицания с обеих сторон долго не стихали, потому что молодой человек перестал плакать и переключился на веселье. Церковь покачивалась от их голосов. Сопение прекратилось. Радость билась о стены, как птица, которая хочет вылететь на свободу.
Наконец все стихло. Они сидели, вытирая лица, невидимые друг для друга.
Затем, как будто мир почувствовал, что пора сменить декорации, ветер широко распахнул створки церковной двери и бросил в проход немного листьев. Сумерки наполнились запахом осени. Лето на самом деле кончилось.
Через дверь было видно, как ветер гонит осенние листья, и вдруг, как весной, отец Мэлли захотел улететь с ними. Его существо требовало выхода, но выхода не было.
— Я ухожу, отец.
Священник выпрямился.
— Ты имеешь в виду, до завтра?
— Нет, совсем ухожу. Это последний раз.
«Ты не смеешь!» — подумал священник и почти сказал вслух.
Вместо этого он сказал спокойно, как только мог:
— И куда ты отправляешься, сын мой?
— Вокруг света, отец, во много мест. Я тут было испугался. Я никогда нигде не бывал. Но теперь, когда я в порядке, я еду. Надо побывать во многих местах, попробовать новую работу.
— И как долго тебя не будет?
— Год, пять лет, десять. А вы еще здесь будете через десять лет, отец?
— С Божьей помощью.
— Когда я буду в Риме, я куплю для вас что-нибудь, освящу у папы, а потом подарю, когда вернусь.
— Освященный дар?
— Да. Вы меня прощаете, отец?
— За что?
— За все.
— Мы уже простили друг друга, дорогой мальчик, и это самое лучшее, что люди могут сделать друг для друга.
С другой стороны послышался шорох ног.
— Ну я пошел, отец. А правда, что «гуд-бай» означает «с вами Бог»?
— Как раз это и означает.
— Ну тогда гуд-бай, отец.
— Гуд-бай — в самом первоначальном смысле.
И исповедальня опустела.
Молодой человек исчез.
Последнее событие, заполнившее жизнь отца Мэлли до конца, произошло много лет спустя, когда он стал уже совсем сонливым старцем. Однажды, ближе к вечеру, когда он дремал в исповедальне, слушая, как идет дождь, он вдруг ощутил странный и в то же время знакомый запах и открыл глаза.
Едва уловимый аромат шоколада нежно просачивался сквозь решетку.
Исповедальня скрипнула. На той стороне кто-то силился найти нужные слова.
Старый священник подался вперед, сердце его заколотилось от изумления и замешательства.
— Да? — произнес он, замирая.
— Спасибо, — прошептал наконец кто-то.
— Прошу прощения?..
— Давным-давно, — слышался шепот, — вы помогли. Меня долго не было. В городе на один день. Увидел церковь. Спасибо. Вот и все. Ваш дар в кружке для пожертвований. Спасибо.
Быстро удаляющиеся шаги.
Священник впервые в своей жизни рванулся из исповедальни.
— Подожди!
Но невидимка уже исчез, высокий или маленький, худой или толстый… Церковь была пуста, вот и весь разговор.
Он помедлил в темноте около кружки для сбора в пользу бедных. Затем протянул руку. Там была большая плитка шоколада за восемьдесят девять центов.
«Однажды, отец, — зашептал давно забытый голос, — я принесу вам дар, освященный папой».
Так это то самое? Старый священник вертел в руках плитку, пальцы его дрожали. А почему бы и нет? Что может быть более подходящим?
Он увидел, как это было. В Кастель Гондольфо летним полднем пятитысячная толпа потных, прижатых друг к другу туристов — внизу, в пыли, а высоко над ними, на своем балконе, папа простирает руку для благословения. И вдруг среди суматохи, в этом море воздетых рук, одна смелая рука высоко поднимает…
И в руке этой сверкает завернутая в серебряную фольгу плитка шоколада.
Старый священник кивнул, не удивляясь ничему.
Он запер шоколад в особый ящик своего стола и иногда, уже годы спустя, позади алтаря, когда удушающая погода давила на окна, а отчаяние лилось сквозь замочные скважины, он доставал плитку шоколада и откусывал от нее — чуть-чуть.