Выбрать главу

После обеда она села в полумраке музыкального зала и стала ждать учениц на урок декламации. С некоторых пор, по почину отца, кроме стихов Беккера и других поэтов-романтиков, выбранных из томика, доставшегося от матери, она разучивала с девочками стихи Виктора Доминго Сильвы[9], чилийского поэта, который некогда, путешествуя в пампе, ночевал несколько раз в брадобрейной мастерской.

По сравнению с гостиной, заставленной сервантами и креслами в желтых кретоновых чехлах, в музыкальном зале дышалось свободнее. Вся обстановка состояла лишь из рояля, пары стульев да столика для пластинок в стиле эпохи Людовика XV, на котором покоился граммофон, аппарат новейшей модели, игравший целый час подряд без заводки. Этажерку с фарфоровыми куклами пришлось перенести в гостиную, потому что девочки так увлеченно их рассматривали, что забывали стихи и путали выразительные жесты, каковыми нужно было сопровождать чтение.

Почетное место в зале занимал, разумеется, рояль. Мрачно и торжественно он возвышался в центре комнаты. Никогда ей не забыть, какой фурор произвел он в тот день, когда его, украшенным огромной розой из красной оберточной бумаги, доставили в интернат на запряженной мулами повозке. Товарки из богатых семейств целый год не давали ей житья своими насмешками.

Рояль также напоминал ей о приезде на север и смерти матери. Из долгого плавания на пароходе в память навсегда врезались две картины. Холодной ночью в открытом море, пока жалкого вида пассажиры жались друг к другу на качающейся палубе, ее мать играла на фортепиано, улыбаясь, словно хворый ангел, и силуэт ее чернел на звездном небе. Вторая картина — фортепиано, с оглушительным всплеском падающее в море. Убитый горем, рвущий на себе волосы отец, на которого свалилась обязанность списать на берег тело покойной жены, совершенно забыл про багаж и про все остальное. В то утро была сильная качка, поэтому фортепиано не удалось надежно закрепить на шлюпке, и на пути к причалу оно внезапно накренилось, соскользнуло к борту, выпало и быстро затонуло в грязных водах бухты. Они вместе с покойницей сидели в идущей следом шлюпке, и бедняга-отец, погруженный в скорбь, не отрывавший взгляда от воскового лица жены, не заметил или не захотел замечать случившееся. И головы не повернул на отчаянные крики матросов, пытавшихся удержать фортепиано, у которого при падении открылась крышка, словно в прощальной акульей улыбочке из белых клавиш.

Будто сквозь завесу медлительного сна она все еще видела, как фортепиано соскальзывает за борт и с печальным аккордом уходит в черные глубины моря.

Свисток двухчасового поезда стряхнул с нее пелену воспоминаний.

5

Когда Бельо Сандалио сошел с поезда, гомон толпы, пыль в воздухе и солнце, нещадно заливавшее все кругом, напомнили ему о далеких воскресных днях детства: днях круглых и прозрачных, как стеклянные шарики.

Он вновь в Пампа-Уньон, самом знаменитом селении в пустыне Атакама. Стоя на площадке последнего вагона, он одернул элегантные брюки «орфокс», поправил бабочку, потянулся всеми своими ста семьюдесятью двумя сантиметрами роста, пригладил ладонью жесткую шевелюру и спрыгнул на землю. За время пути из Аурелии — что-то около часа — он успел выпить четыре бутылки пива, литровых таких, оплетенных соломой, и жажда уже заново принялась выплясывать у него в горле.

Надвинув улыбку, как забрало, и прикрывая трубу под мышкой, он невозмутимо отстранил торговцев, с криками обступивших поезд. Не уступил свой чемодан стайке босоногих мальчишек-носильщиков, серых и проворных, словно воробьи на городской площади. Уже у выхода со станции сказал «нет, красавица, спасибо» нечесаной цыганке, рвавшейся ему погадать — «эй, изумрудный, почто такой гордый», и обогнул хладнокровных боливийцев, предлагавших подбросить до поселка на повозке, запряженной мулами, на грузовике или на авто с багажником. И все это не переставая сиять металлической улыбкой, которая сбивала с толку мужчин и будила воображение женщин.

Он помнил, что в детстве бабушка всегда говорила, мол, улыбкой он пошел в тетю Нинон. «Тетка твоя Нинон, вертихвостка, днями напролет все пела да лыбилась без причины», — поясняла старуха. Тетя Нинон, как он позже узнал, была рыжеволосой девчушкой, ничем не примечательной, кроме дивной чувственно-ангельской улыбки, ее единственного сокровища, любимой игрушки и неотразимого оружия. Восхитительной улыбки, которая — кисло предрекала бабушка, замечая, как Нинон из окна щедро дарит ею всякого проходящего юношу, — и доведет ее до беды. «Будешь так улыбаться, — предупреждала ее бабушка, — и глазом не моргнешь, как окажешься на сцене в кабаре». Ах, искристая улыбка тети Нинон, которая и после замужества не перестала посылать ее любому, кто бы ни взглянул, хотя муж-скотина бил ее по губам — всегда по губам, — и ей приходилось ворожбой возвращать себе чары, становившиеся от каждой ссадины только могущественнее. Пока в один прекрасный день тетя Нинон, в чем была, — а была она в простеньком платье из тафты, но улыбалась ослепительнее, чем когда-либо, — не воплотила в жизнь бабкино предсказание. Даже не сменив имени — оно и так подходило лучше некуда, — она подалась петь и вести беспутную жизнь в кабаре на улице красных фонарей.