Онемев телом в тупой дремоте, цирюльник заворочался в кресле, подкрутил усы и понадежнее уместил на коленях роман Хуанито Золя[2]. В музыкальном зале, с другой стороны коридора, поджидая первых учениц на урок декламации, его дочь Голондрина дель Росарио начала наигрывать упражнения, и заунывность их, казалось, навела порядок в густых вспышках тоскливых воспоминаний, в череде неизгладимых образов кратких лет, проведенных с супругой. Как сильно он любил ее, как глубоко вошла в его сердце вся бесприютность мира, когда он предал ее земле на кладбище Антофагасты. От жесткости пустынного пейзажа горе ранило еще горше. Две недели он безутешно оплакивал ее в наемной комнатенке в припортовом квартале, а после, в понедельник утром, определил дочь в интернат к монахиням, начистил и наточил рабочий инструмент и отправился зарабатывать своим ремеслом на селитряные прииски. Залихватски нацелив кончики усов в небо, в соломенной шляпе и с неизменным коричневым чемоданчиком, сперва верхом, а потом на запряженной мулами повозке объезжал он равнины Центрального кантона. Сначала он устраивался где-нибудь в людном месте поселка: на углу у синематографа, в дверях пульперии или у входа в пансион для рабочих. Стоило только раздобыть пару цинковых листов для защиты от безжалостного солнца, одолжить в соседнем доме скамью, разложить инструменты на крышке чемоданчика и повесить объявление, возвещавшее об услугах и ценах: стрижка — 5 песо, бритье — 3 песо.
По прошествии недолгого времени, благодаря великодушию, свойственному простым уроженцам Овалье, идеализму и горячим речам в защиту пролетариата, он уже ходил в друзьях у многих рабочих. Там и сям на приисках местные семьи уступали ему переднюю, чтобы работал в приличных условиях. Он в благодарность подравнивал бороду хозяину, укладывал кичку хозяйке и выбривал наголо выводок вшивых ребятишек. Вскоре заслуженная слава мастера своего дела облетела пампу, и рабочие клубы, фонды взаимопомощи и филармонические общества с удовольствием пускали его к себе в помещения, а то и соревновались за право дать ему приют. В те годы он мечтал окончательно обосноваться в Антофагасте, открыть парикмахерскую на одной из ее цветущих улиц и обеспечить дочке хорошее образование. Только к этому он и стремился. А потому день за днем, не давая себе отдыха, шагал по пыльным дорогам пампы.
Раз в месяц в любом из поселков, пришпиленных к струне железной дороги, он садился в последний вагон поезда и ехал на выходные в порт. Утром, в темном костюме, с напомаженными усами и букетом белых калл (любимых цветов Элидии), он отправлялся на кладбище оплакивать свое одиночество безутешного вдовца и вести долгие разговоры с живой в воспоминании женой. Время шло, а в зеркале его памяти продолжал оставаться незапятнанным образ Элидии дель Росарио Монтойя. После обеда, обязательно прихватив коробку конфет, он навещал дочь в интернате для девушек, управляемом французскими монахинями. За несколько месяцев непрерывных трудов он сумел наскрести денег, чтобы исполнить обещанное Голондрине дель Росарио аккурат в день похорон ее матери. В комиссионном на улице Боливара он приобрел большой французский рояль марки «Эрар» и отослал в интернат украшенным огромной розой из оберточной бумаги. С того дня девушка — которую монахини за безупречное поведение и истовую любовь к молитве прозвали «сестра Голондрина» — стала главной участницей всех культурных и общественных начинаний интерната, потому что не только обладала музыкальным талантом, но и стихи декламировала со страстностью опытной поэтессы.
В дурмане сиесты, убаюкиваемый томными нотами фортепиано — то ли они доносились издалека, то ли отдавались внутри его черепа, — цирюльник вдруг уловил, что уже давненько мелодии, наигрываемые дочерью, стали какими-то печальными. Он глубоко вздохнул и повернулся в кресле. Как она все же непохожа на прочих женщин. Такая деликатная. Иногда его угрызала классовая совесть за то, что он способствовал увлечению фортепиано да еще и отдал Голондрину в религиозный интернат вместо государственной школы, как полагалось бы дочке потомственного пролетария. Ему всегда казалось, что если скрипка подобает слепым, аккордеон — цыганам, а гитара — ловеласам, то фортепиано — инструмент преимущественно аристократический. Скрепя сердце, он все же смирялся, утешая себя тем простым доводом, что искусство есть не удел знати, а духовная потребность всякого человеческого существа, но сомнения его не покидали. В этом он, безусловно, был схож с Хуаном Пересом, пролетарием, героем «социалистического романа», лежавшего до сих пор у него на коленях, но тяжко рухнувшего на пол, когда цирюльник замахнулся и согнал муху с усов.