Бельо Сандалио сказал себе, что негоже было бы вот так уйти, не отблагодарив девушку, все еще дрожавшую в его объятиях. В полумраке он не видел, насколько она красива, но на ощупь тело казалось ладным. Тогда он чуть наклонился и осторожно поцеловал ее в губы: губы были горячими. Он оставил трубу на полу, и, зажав незнакомку между собой и деревянной дверью, положил руки ей на груди, полные и тугие, как опрокинутые кубки. Потом пробежался вниз по коже и понял, что не ошибся: ее тело было долгим, тонким, прекрасным. Он мог бы подхватить ее на руки и донести до кровати, затонувшей в глубине комнаты, словно лодка в море плотного мрака, на расстоянии трех гребков от двери, но за эти три гребка чары могли улетучиться, тела — оскользнуться, отдалиться, заблудиться и больше никогда не встретиться вновь. Так что сделать это стоя у двери, словно двум вертикально всплывшим утопленникам, показалось ему самым подходящим и достойным ночи приключений и подвигов способом. Ему, воину старой закалки, стоило лишь слегка поднажать коленом, и сопротивление было сломлено. Длинные ногти незнакомки, терпящей кораблекрушение вместе с ним, отчаянно впивались ему в грудь. Он молчал, и она была словно немая. Это походило на битву двух слепых лангустов, над которыми бушевала буря стонов и сверкали молнии всхлипов.
Трубач крепко сжимал ее, а сеньорита Голондрина дель Росарио не знала, чему горячее — ее груди от прикосновения его кожи или спине от металлической гладкости трубы. Ощутив во рту его наждачный, горький от пива язык, она вдруг поняла, что человеческое сердце способно преобразиться и начать лягаться, словно слепой морской конек. Ее живот, пах, колени, все до последней дрожащей косточки наполнилось пеной. Этот сырой язык, который сновал от губ к шее, от шеи к — уху, рисуя слюной треугольник, эти руки, пробегающие вверх-вниз по ее изумленной коже, — выжимая груди, замешивая шары ягодиц, — оказались лучше всего, о чем она мечтала в плотоядных одиноких бессонницах. Ей казалось, что ее «возлюбленный странник» (она отдавалась, «как пилигримам отдавались нимфы на древних тропах») учит ее сосок быть соском, мочку — мочкой, кожу — кожей, и мудрость его учения — вся в кончиках пальцев. Связавшись в пульсирующий порочный узел, все ее органы содрогались, трепетали, сокращались и расправлялись, как чувствительные нити подводного растения. Когда невозможный трубач приступил к ее опылению, она почувствовала, что идет ко дну, и ногтями и зубами вцепилась в водоросли у него на груди. У нее внутри расплылась горячая луна, а мозг взорвался шутихами самых страстных стихов о любви, читанных ночами в интернате, когда она с легким, как пузырь, сердцем, нащупывала под одеялом свои влажные пропасти. Губам было не сложить и слова, но за них говорили просиявшие кости.
Перед уходом Бельо Сандалио нежно погладил эти русалочьи волосы. Чистый огонь, а не девушка. Он поцеловал ее в губы и решил, что любое его слово разрушит чары и спугнет тритонов и морских коньков, которыми все еще кишело морское дно спальни. Он поднял трубу, пригладил волосы и вышел. Взобрался по стене с ловкостью рыжего кота, выросшего в лабиринте цинковых переулков, и затерялся в огромной ночи пампы. Полная луна расцвечивала его трубу словно бы тихой песней любви.
Сеньорита Голондрина дель Росарио вынырнула из бездны, обернувшись русалкой, с морскими звездами в волосах. Она пока не разглядела спасительного берега и еще долго качалась на густой волне подводной травы, словно ленивая амфибия. Она не пожелала проронить и слова, пока умирала от любви, да и не могла. И думать тоже не желала. Но когда негодяй с трубой вышел из комнаты, поправляя бабочку, и она услышала, как он поднимается по залитой луной стене, будто легкомысленный средневековый трубадур, и представила у него за спиной сияющий шлейф огненных нот, сеньорита Голондрина дель Росарио про себя — драматично, трагично, лирично — продекламировала: «Мы спалили друг друга, как два светила, что раз в тысячелетие встречаются в небе…»