Выбрать главу

В этом восхождении к крайностям действует логика одновременности инверсных эффектов. Быть может, следовало бы радикально противопоставить эффекты обсценности эффектам соблазнения, но, быть может, следовало бы их совместить и ухватить целое в их неразрывной анаморфозе?

Так в азартной игре поразительным образом разрешается и полная обсценность и таинственная иллюзия ценности.

Игра грандиозна, потому что она является одновременно и местом экстаза ценности, и местом ее исчезновения. Не потому что она трансгрессирует в потлач и расточение — это все еще трансцендентная утопия Батая, последняя мечта политической экономии. Нет, деньги в игре ни создаются, ни уничтожаются, они исчезают как ценность и снова возникают как проявление, возвращаются к своему чистому проявлению в непосредственной реверсивности выигрыша и проигрыша.

Обсценность игры тотальна, поскольку здесь нет обращения ни к какой-либо глубине, ни к какой-либо ценности: деньги здесь обнажены, они превратились в чистую циркуляцию, чистую фасцинацию, формальную страсть, в транспарентное наслаждение, холодное и поверхностное. Бестелесная похоть, экстатическая форма ценности.

Но тайна игры также тотальна: она в том, что денег не существует. Такова же и тайна власти: она в том, что власти не существует — или соблазнения: она в том, что желания не существует. Деньги не существуют ни как сущность, ни как субстанция, ни как ценность. И игра выявляет это несуществование.

Это полная противоположность политической экономии и обмену, где деньги нагружены символическим действием ценности (стоимости). Деньги в игре распределяются как чистый симулякр, они освобождены от любой обсценности, дабы циркулировать лишь согласно произвольным правилами игры.

Тайна игры заключается в том, что деньги не имеют значения. Они существуют лишь как проявление. А субстанция ценности улетучивается из них вследствие игры проявлений и произвольности правил.

Если деньги способны автогенерироваться столь же сумасшедшим образом как приумножение чисел путем простой умственной операции, то это возможно лишь потому, что денег не существует. Как в той игре, где надо запомнить как можно больше слов: заходишь так далеко, что, наконец, забываешь значение слов.

Речь идет не о потреблении или расходе: чтобы растрачивать деньги, надо горячо верить в них и в их ценность, как надо горячо верить в закон, чтобы его нарушать. Это жаркая страсть. В игре ни во что не надо верить, просто владеть тайной, что, кроме как особенности проявления и метаморфозы (или, что то же самое, особенности абсолютной симуляции игры), денег не существует. Это холодная [cool] страсть, форма холодного экстаза. Расчет, на самом деле, является ее частью, как и правила, и все, что участвует в диком ритуале проявлений. Расчет функционирует здесь как прикрытие и с той же интенсивностью, что и прикрытие. Он регулирует, помимо проявлений, игру изменчивых божеств, таинственную объективность, скрытую за субъективностью проявлений.

Но если ложное может быть пронизано всей мощью истинного — такова возвышенная форма иллюзии и соблазнения, — то истинное тоже может быть пронизано всей мощью ложного, — и это форма обсценности.

Это и есть обсценное — более истинное, чем истина, переполненность сексом, экстаз секса, чистая и пустая форма, поистине тавтологическая форма сексуальности (совершенно верна лишь тавтология). Это спаривание того же самого с тем же самым. Это секс, охваченный своей собственной эксгибицией, секс, застывший в своем органическом, оргазмическом разрастании, как тело в ожирении, как клетка в раковых метастазах. Не сниженная, карикатурная и упрощенная форма сексуальности, а логическое обострение сексуальной функции, более сексуальной, чем секс, секс, возведенный в степень, — обсценно не совокупление тел, а ментальная избыточность секса, эскалация достоверности, которая приводит к холодному головокружению порнографии.

Но это тот же самый процесс, который приводит к чарующему головокружению соблазна. Полнота, зияющая своей пустотой (слабость порнографической вселенной заключается в поразительном отсутствии чувственности и удовольствия) — вот что такое обсценное. Исчерпанность чувства (смысла), эфемерность знака, которые выражают предельное удовольствие, — вот что такое соблазн. Но в обоих случаях это свойство, превосходящее само себя, и выливающееся в его чистую форму, в его экстатическое зияние.

И не только свойство может экстазироваться таким образом, но и отсутствие его: нейтральное тоже может экстатически зиять, нейтральное само по себе может потенциализироваться. Это приводит к неслыханному уродству, значительную часть которого составляет обсценность. Порнография — это не что иное, как искусство эксгибиции нейтрального, усиленное зияние нейтрального.

Обсценность сексуального характера — ханжеская и лицемерная, поскольку отвлекает нас от осознания обсценности в ее общем виде. Обсценность характерна для любой формы, которая застывает в своем проявлении, которая теряет неопределенность отсутствия, чтобы исчерпаться в чрезмерной явственности.

Более зримо, чем зримое — такова обсценность.

Незримее, чем незримое — это таинство.

Сцена принадлежит к порядку зримого. Но больше нет сцены обсценного, есть лишь расширение явственности всех вещей вплоть до экстаза. Обсценное является концом любой сцены. Кроме того, оно является дурным предзнаменованием, как следует из названия. Ведь эта гиперъявность вещей также является неизбежностью их конца, знаком апокалипсиса. Все знаки несут это на себе, а не только инфрасенсорные и бестелесные знаки секса. Вместе с концом таинства, гиперъявность является нашим фатальным положением. Когда отгаданы все загадки, гаснут звезды. Если все тайное становится явным (и даже больше, чем явным — до неприличия очевидным), если все иллюзии становятся транспарентными, то небо становится неразличимым от земли.

Прежде чем исчезнуть, все в нашей культуре сексуализируется. Это уже не сакральное проституирование, а что-то вроде призрачного распутства, которое охватывает всех кумиров, все знаки, институты, дискурсы, — аллюзия, обсценное отклонение, которое захватило все дискурсы, поэтому его следует рассматривать как верный признак их исчезновения.

Это не обсценность, когда сексуальное находится в рамках сексуального, а социальное — в рамках социального и нигде больше. Но сегодня социальное, как и сексуальное, выплескивается за собственные пределы — о социальных «отношениях» говорится как об «отношениях» сексуальных. Это уже не мифическая трансцендентная социальность, а жалкая социальность примирения, контакта (наподобие контактных линз), протезирования, перестрахования. Это траурное социальное утраты, бесконечная галлюцинация утраченной детерминации, которая преследует социальные группы. Группа озабочена социально, как индивид сексуально, и вместе они сексуально одержимы их исчезновением.

Все мы сегодня социальные работники. Что же это за социальное, которое является всего лишь работой? Социальное, которое уже не верит даже в собственное фактическое или правовое существование, которое верит лишь в собственное принудительное воспроизводство в условиях рынка, где оно, как и любой товар, оказывается подчиненным законам спроса, производства и обмена? Вплоть до рекламы, потому что социальное именно рекламирует себя повсюду — в медиа, идеологии и дискурсах.

В мире, где в процессе исчезновения находится энергия общественной жизни, энергия социального как мифа и как иллюзии (интенсивность которой максимальна в утопиях), социальное становится уродливым и ожиревшим, оно увеличивается как женская грудь, рыхлое и железистое, — когда-то социальное прославлялось своими героями, а сегодня оно стало огромным предприятием терапевтической опеки и отмечается своими калеками, психами, дегенератами, дебилами и асоциалами.