Выбрать главу

Или более того, представить свет, движущийся с медлительностью материков, континентальных плит, которые наползают друг на друга и вызывают землетрясения, разрушающие все изображения и наше восприятие пространства.

Можно ли представить себе медленную рефракцию лиц и жестов, подобную движениям пловца в трясине? Как смотреть кому-то в глаза, как обольстить его, если вы не уверены, что он еще здесь? Что если замедленная кинопроекция охватит всю вселенную?

Комическая экзальтация ускорения, которое транцендентирует смысл эксплозией, — и поэтическое очарование замедления, которое разрушает смысл имплозией.

C тех пор, как ускорение стало нашим тривиальным состоянием, саспенс и замедление являются нашими современными формами трагического. С тех пор, как время растянулось, расширилось до плавающих параметров реальности, оно больше не очевидно в своем нормальном течении. Оно больше не озаряется волей. Пространство также больше не озаряется движением. Поскольку их назначение (историческое?) утрачено, нужно, чтобы нечто вроде предопределения вновь вмешалось, дабы вернуть им некоторый трагический эффект. Это предопределение прочитывается в саспенсе и замедлении. Это то, что настолько приостанавливает развитие формы, что смысл больше не кристаллизируется. Или же, в дискурсе смысла, это медленное проявление другого смысла, который имплозирует в рамках первого.

Если бы свет настолько замедлился, что сжался бы в самом себе и даже полностью прекратил бы распространятся, это ввергло бы вселенную во всеобщий саспенс.

Этот вид игры систем вокруг точки инерции демонстрирует форму врожденной катастрофы эры симуляции: сейсмическую форму. Форму, которой не достает основания, форму сдвига и сползания, растрескивания и фрактальных объектов, форму, в которой громадные плиты, целые плоскости наползают друг на друга и производят интенсивные поверхностные сотрясения.

Нас больше не поражает всепоглощающий небесный огонь, эта изначальная молния, которая была еще карой и очищением, и которая оплодотворяла землю. Нас не поражает потоп, который скорее является материнской катастрофой, имевшей место в начале времен. Это все — грандиозные формы, легендарные и мифические, не дающие нам покоя. Форма взрыва, будучи более поздней, достигла кульминации в навязчивой идее ядерной катастрофы (но, в противоположность этому, она питала миф о Большом Взрыве, взрыве как начале вселенной). Еще более актуальной является сейсмическая форма, как еще одно доказательство той истины, что катастрофы приобретают форму породившей их культуры. Города также различаются по формам катастрофы, которую они предполагают и которая является яркой составляющей их шарма. Нью-Йорк — это Кинг-Конг, black-out или же вертикальная бомбардировка: Tower Inferno. Лос-Анджелес — это горизонтальная линия разлома, расселина и сползание Калифорнии в Тихий океан: Earth Quake[Бодрийяр намекает на два фильма-катастрофы «Ад в поднебесье» (Tower Inferno) и «Землетрясение» (Earth Quake), вышедшие одновременно в 1974 году.]. Сегодня это более близкая, более выразительная форма: она из порядка расщепления и мгновенного распространения, порядка волновой, скачкообразной и внезапной коммутации. Небо больше не падает вам на голову, теперь земля уходит из-под ног. Мы в расщепляющейся вселенной, среди дрейфующих льдин и горизонтальных сдвигов.

Интерстициальное обрушение — таков эффект подземных толчков, но также и ментальных, которые нас подстерегают. Наиболее плотно сжатые вещи вибрируют и растрескиваются под весом собственной пустоты. Ибо в сущности (!) основы никогда и не существовало, как и недр, которые, как известно, в расплавленном состоянии — была лишь растрескавшаяся земная кора. Об этом говорят нам подземные толчки, они — реквием опорной конструкции. Отныне взгляд наш устремлен не в звездное небо, а в подземное царство, угрожающее нам обрушением в пустоту.

К тому же, мы пытаемся постичь эту энергию, но это чистое безумие. Это все равно что постичь энергию автомобильных аварий, или сбитых собак, или всего того, что коллапсирует. (Новая гипотеза: если вещи имеют все большую тенденцию исчезать и коллапсировать, то возможно, что основным источником будущей энергии будет несчастный случай или катастрофа).

Одно можно сказать наверняка: если даже нам не удастся постичь сейсмическую энергию, то символическая волна землетрясения далека от затухания: символическая энергия, если можно так сказать, то есть мощь фасцинации и иронии, высвобождаемая в таких случаях, несоизмерима с материальным разрушением.

Именно такую мощь, символическую энергию разлома, фактически, и пытаются постичь в этом безумном проекте, или же в другом, более насущном проекте предупреждения землетрясений различными планами эвакуации. Самое забавное — эксперты рассчитали, что чрезвычайное положение, объявленное на основе предсказания сейсмической активности спровоцируют такую панику, что последствия ее будут более разрушительными, чем последствия самой катастрофы. И вот мы полностью в ироничном положении: в отсутствие реальной катастрофы, ее возможно спровоцировать посредством симуляции, и эта катастрофа будет равна первой и сможет даже ее заменить. Спрашивается, не здесь ли выходят на поверхность фантазмы «экспертов», — ведь то же самое происходит в ядерной сфере: не играют ли все системы предупреждения и апотропии роль виртуальных очагов катастрофы? Под предлогом предотвращения, они непосредственно материализуют все ее последствия. Поэтому невозможно положиться на случай, чтобы вызвать катастрофу: нужно найти ее запрограммированный эквивалент в механизме безопасности.

Таким образом, очевидно, что государство или власть достаточно оснащенные, чтобы предсказывать землетрясения и предусмотреть все последствия, представляли бы опасность для сообщества и носили бы еще более невероятный характер, чем сама сейсмическая активность. Terremotati [пострадавшии от землетрясения] Южной Италии обрушились на итальянское правительство за его халатность (СМИ прибыли раньше, чем спасатели, и это очевидный показатель современной иерархии аварийности), они с полным правом обвинили в катастрофе политический порядок (в той степени, что этот порядок претендует на универсальную заботу о населении). Но им и в голову не мог прийти порядок, способный предотвращать такие катастрофы: за это пришлось бы заплатить тем, что все, по сути, предпочли бы катастрофу, — она, со всеми своими бедствиями, отвечает, по крайней мере, пророческому требованию насильственного уничтожения. Она отвечает, по крайней мере, глубокому требованию иронии над политическим порядком. То же самое касается терроризма: каким было бы государство, способное предотвратить и уничтожить в зародыше всякий терроризм (Германия)? Ему самому пришлось бы вооружиться терроризмом, оно должно было бы распространить террор на всех уровнях. Если такова цена безопасности, то все ли на самом деле мечтают об этом?

Помпеи. Все метафизично в этом городе, вплоть до его сонной геометрии, которая является не пространственной геометрией, но ментальной, геометрией лабиринтов — время застыло здесь еще более явно, чем в полуденный зной.

Потрясающе для психики осязаемое присутствие этих руин, их саспенс, их изменчивые тени, их повседневность. Сочетание банальности прогулки и имманентности другой эпохи, иного момента, уникального — мгновения катастрофы. Именно смертоносное, но упраздненное присутствие Везувия придает мертвым улицам шарм галлюцинации — иллюзию быть здесь и теперь, накануне извержения, быть воскрешенным чудом ностальгии два тысячелетия спустя в имманентности предыдущей жизни.

Немногие места производят подобное впечатление сверхъестественности (не удивительно, что Йенсен и Фрейд определили здесь психологический эффект Градивы). Здесь ощущается весь пыл смерти, оживляющий окаменелости и мимолетные знаки повседневности: следы от колес в камне, потертые края колодцев, окаменелая древесина приоткрытой двери, складка тоги погребенного под пеплом.

Нет никакой истории (подобной той, из-за которой ценятся памятники) между этими вещами и нами: здесь они материализовались мгновенно, в самом пекле, где их застала смерть.