Выбрать главу

"Я не играю!"

"Вот именно! И Мирза Шафи не играл и не пел тоже! А мне было так важно поэтически это окрасить для моих холодных рассудочных сородичей, напуганных катаклизмами. И я писал: "Однажды на уроке дома у Мирзы Шафи он велел принести трубку и калемдан". Слово-то какое! И как это естественно, чтобы мудрец курил трубку! "Пиши, - сказал мне Мирза Шафи, - я буду петь! И он спел мне много чудесных песен!" И все поверили моему рассказу! Но как же он мог и курить, и петь? И с какой стати ему, подумайте, дарить мне тетрадь своих стихов?! И тетрадь эта, и название ее, "Ключ мудрости", плоды моей фантазии! И "Тысяча и один день на Востоке", и "Песни Мирзы Шафи", будто я лишь переводчик! Наивные читатели! Они просили меня показать оригиналы песен, от которых, как они писали, веет свежестью гор, хотя мне и только мне одному обязаны они своим существованием!"

"Мы же с вами взрослые люди, Фридрих! вот, смотрите! - Откуда у Фатали оказались эти три книги? Поражен и Фридрих. - Ваши этапы вытеснения Мирзы Шафи! Здесь, - и показывает книгу "Тысяча и один день на Востоке", - вы сидите у ног Мирзы Шафи, здесь, - это "Песни Мирзы Шафи", - вы уже сидите рядом, а в третьей вашей книге, "Из наследия Мирзы Шафи", вы вовсе устранили его фигуру!"

"Но не будь меня, никто б не услыхал о Мирзе Шафи!" - обиделся Фридрих.

Фатали усмехнулся:

"Мы благодарны вам, что сберегли стихи Мирзы Шафи! Однако..."

Но Фридрих перебил:

"Это же для восточного колорита, игривая форма авторства, черт возьми!"

И все тотчас исчезли: и Фридрих, и тот, с орлиным носом и родинкой на щеке, и Фатали, и... но ведь больше никого, кажется, не было!

И Фридрих даже не успел забрать - или нарочно оставил? - только что записанное о Мирзе Шафи, "со слов Фатали". И еще листок, о магических искусствах: хороших, что действуют с помощью добрых джиннов и стремятся к добрым целям, и недозволенных, которые служат к удовлетворению тщеславия и мести и нуждаются в содействии злых демонов, а порой услужливый дух выступает как дурная совесть, и диалог (с Колдуном):

- Почему ты так немощен и беден, Колдун?

- Не дозволено делать более, чем нужно, ибо только при этом лишь условии мне повинны мои джинны.

И насчет пагубного действия дурного глаза, и о средствах: пришить писаные амулеты к пуговкам детей, прикрепить фарфоровые кузнечики, жемчуга с точечками, маленькие мешки, наполненные кусками лука, ладана, алоя и соли, а над дверями вешать цельные растения алоя. И о верблюдах: как сохранить от дурного глаза, - обвесить разными найденными в пути вещами, старыми башмаками, подковами; и о том, что, перешагивая через кого, передаем ему все болезни, и даже те, которые приключатся потом, настоящие и будущие. И о счастливых днях: воскресенье для совершения браков и четверг для пускания крови (!).

Но все смешалось в этой записи: думы Фатали, которые он не успел изложить (?!); и о науках, которым учил его Ахунд-Алескер; и то, что думалось Фридриху в ходе ночной беседы, и его диалог с Колдуном, и были, и небыли, документ, и фантазия.

В КЕЛЬЕ МЕЧЕТИ

Ведь вот какие, неужто свыше писанные? истории случаются меж Большим и Малым хребтами Кавказа и меж двух морей: Черным и Хазарским - Каспийским:

должен был в семье гянджинского зодчего Кербелай-Садыха родиться Шафи, он же Мирза Шафи, а потом и Мирза Шафи Вазех, чьи стихи и песни, неведомые на Востоке, покроют себя в иноязычном своем бытовании громкой славой на Западе, чтоб потом, многие-многие годы спустя, вернуться на родину, в отчий край, в поисках оригиналов, как душа ищет свою плоть;

и должен был именно в Гянджу, в келью Шах-Аббасской мечети, где живет Мирза Шафи, зарабатывающий на хлеб уроками каллиграфии, привезти Ахунд-Алескер своего приемного сына Фатали перед паломничеством в Мекку;

и где-то в далекой Германии, в Пейне, в Ганноверском королевстве, должен был в те же годы родиться Фридрих, по фамилии Боденштедт, прожить безрадостную и никем не руководимую юность в семье со стесненными средствами, и ему непременно захочется (!!) приехать на Кавказ, он случайно познакомится в Германии с князем Михаилом Голицыным, станет наставником его детей, три года будет жить в семье Голицыных на Тверской в доме Олсуфьева, переводя по вечерам Пушкина и Лермонтова, чтоб закрепить в памяти приобретенный запас русских слов (а потом решит испытать публику, выдав кое-какие собственные стихи за переводы из Лермонтова: мол, и я, ох честолюбие! могу не хуже), и он примет (не сам ли напросился?) приглашение главноуправляющего Кавказским краем Нейдгарда, дальнего родственника, приедет в Тифлис, чтоб прославить Мирзу Шафи и прославиться самому, уводя своих растерянных, разочарованных и напуганных неустойчивой реальностью сородичей в новый романтический (и туманный) мир восточной поэзии, демонстрируя слиянность двух стихий, западной и восточной, и уверовав в рождение нового гения на небосклоне немецкой поэзии, а затем...

Но история эта длинная, как-нибудь в другой раз, а пока мы в келье мечети; Мирза Шафи, не ведающий о Фридрихе, учит Фатали, не помышляющего о Тифлисе, обращаясь к нему, пора уже! почтительно Мирза Фатали, дабы вдохновить воспитанника в его рвении к восточным наукам и каллиграфии.

Выводишь ты свои придуманные некогда в далекие времена арабами "алифы" и "беи" в различных их написаниях, прочтениях и соединениях каллиграфическим почерком "насталиг", очень ценящимся на Востоке, будто ткешь узор к узору, орнамент к орнаменту, рука устала, глаза слезятся, спина разламывается, и долго потом ноет плечо, и что-то колет в лопатке; белизна бумаги радует глаз, когда только садишься, положив на колени дощечку и обмакнув тонкое тростниковое перо в чернила. "Если все моря чернилами станут, а все леса - калемами, то и тогда не описать мне страданий, выпавших на долю мою", - звучат в голове чьи-то стихи.

Буквы - вроде стройных тополей или похожие на Ковш Семи Братьев на низком и черном южном небе, а то и на взлетающих, вытянув шеи, лебедей; а сколько точек, будто родинки на белой щеке...

Разные чувства вызывает в людях это письмо, которым выражаются слова в трех языковых системах - арабской, персидской и тюркской, - благоговение, будто берешь в руки не какую-то обычную писанину, а самое что ни на есть священное писание; и надо непременно - не то грех! - слегка прикрыв веки, приложиться губами; случается, письмо вызывает и иное чувство (как сказал бы алхимик, одурачивший шекинцев-нухинцев, этих "нухулулар", а еще прежде царя и его чиновников, коих не раз еще очарует арабская вязь, своим умением превращать груду меди в чистейшее серебро, - он представил кавказскому наместнику искусно составленную смесь серебра с песком, будто руда эта находится в Хачмасских горах, в Петербурге изучили, и алхимик получил субсидию), - безотчетный, почти мистический страх, первозданная боязнь, ведь премудрость-то какая! только избранным и постичь эту вязь, заклинание какое или безмолвное общение с неземными силами, затаив дыхание, не сводишь глаз, как выводятся линии.

Что вы говорите? я не расслышал, громче!... Да, да, вы правы, Ладожский, и иные реакции вызывает эта вязь, - подозрительность: "А ну, что ты там связал-соединил неведомыми крючками-закорючками, какую крамольную мысль запрятал, дерзость какую замыслил в этой своей тайнописи! бред фанатика? козни злодея? вероломство лазутчика, выдающего турецкому султану, персидскому шаху или египетскому паше, или кому еще, секреты империи, не подлежащие разглашению?"

- Но это же по ведомству Никитича, Ладожский!

- Кто вам эту глупость сказал?! Какой Кайтмазов?

- Вы что же, своего верного помощника?...

- Ах, Кайтмазооов!

- Нет, нет, Кайтмааазов.

- Ну да, он пошутил, а вы всерьез! Мы с Никитичем, да и вы тоже, одно общее дело делаем, имперское!

Чуждые звезды на чужом небе, эта вязь! и чувство негодования: нет чтоб как у всех! У, эти армяне, грузины и татары! и горцы! страх, что уйдет-ускользнет нечто важное, рассыплется, и не соберешь уже воедино эти нанизанные на ниточку буквы-шрифты, упустишь - и не снесть тебе потом головы, а заодно и поста, и чина! сжечь? конфисковать? изъять, чтоб потом на растопку?