— Куда-куда?.. Уволю!
— В Литфонд…
И, бывало, легко лишались работы то домработница, то шофер, а то и двое сразу.
И так же легко возвращались, поскольку в них нуждалась семья, и по ним скучал сам Фатьянов. Тем более, что машину не раз угоняли.
Мир, тишь и благодать в доме выражались так:
— С Галкой у нас полный ажур… — Счастливый, говорил он по телефону Кларе Никитиной. — Михаил Иванович с нами и Таня с нами. Галке я купил такое голубое платье, ты бы видела — она сидит, как невеста…
Голубое платье он придумал. Вспомним «красный шарф из Японии», подаренный Татьяне Репкиной в день рождения. Таких красивых фантазий было множество. Он верил в них. Его представления о справедливой реальности, его титанические устои были подточены мелкотравчатостью литературных мандаринов.
— Если Алеша молчит — всем скучно, — Говорили те, кто его любил.
Ни один портрет не отражает лица Фатьянова.
Это было очень подвижное, подверженное смене настроений, лицо. Небольшая асимметрия придавала ему оттенок загадочности и плутовства. У Фатьянова были очень живые глаза, в которых отражалось все, что им говорилось и думалось: стихи, шутки, смех, порицание… Лицо это было говорящим. И все же среди людей Алексей Иванович никогда не молчал.
Константин Ваншенкин вспомнит его таким:
«…Алексей Фатьянов обладал душой широкой и нежной. Он был по-настоящему красив. Фотографии почти не передают этого: он как-то наивно застывал, каменел перед аппаратом. Это была удивительно колоритная фигура — зимой, в шубе с бобровым воротником, он напоминал кустодиевского Шаляпина. В нем вообще было много артистизма и просто актерского. Он был добр, вздорен, сентиментален. А чего стоили его рассказы! <…> Твардовский говорит в «Теркине»:
Здесь даже другое — вранье скорее детское, столь необходимое ребенку и, разумеется, совершенно бескорыстное. <…> Фатьянов выглядел значительно старше своих лет и примыкал к поэтам старше себя, а не моложе».
Остается добавить, что многие называли Фатьянова «Теркиным» за особенности его веселого нрава. Можно было бы привести еще несколько его «портретов» из воспоминаний друзей, но по сути они мало отличаются друг от друга. Одно бесспорно — Фатьянов никогда не использовал свое обаяние в целях корысти. И никогда не перестраховывался, в угоду сильным мира сего…
3. «Декабрист»
Шлейф из легенд и бывальщин тянулся за ним, куда бы он ни поехал.
Его многократно исключали из Союза за мнимые «проступки», которые даже и не походили на проступки.
Однажды в Ялте они с Сергеем Никитиным выступали перед военнослужащими. Встреча, как всегда, прошла «на ура», и офицеры не отпускали писателей со сцены. Но им нужно было торопиться на самолет.
— Ради Бога, извините, нам надо спешить — вот билеты на самолет, — Извинились они перед залом и поспешили в аэропорт.
Замполит написал в Союз писателей докладную, обвинив выступающих в пренебрежении к аудитории. За всех привычно «влетело» Фатьянову. Никитин «не пострадал», а его друга постигла крайняя мера пресечения — исключение из Союза. Такое впечатление, что его все время кто-то мечтал глубоко ранить, обидеть, унизить. Его как будто недооценивали, и не могли простить ему многочисленные песенные удачи и народную любовь. И письмо неизвестного замполита похоже было на исполнение не приказа, но заказа «сверху».
И вот такую историю, похожую на ярмарочный лубок, довелось мне услышать в моих фатьяновских странствиях по Владимирщине.
Однажды во Владимире Фатьянов попал в число «декабристов». Так называли арестованных на пятнадцать суток нарушителей общественного порядка. Они по утрам подметали площадь перед рестораном «Клязьма».
Алексей Иванович был крупнее всех. Он взял десять метелок, растрощил их, связал вкупе — получился такой большой куст. И метет площадь, как все. Собралась толпа — Фатьянова стали узнавать. Один безногий фронтовик взял у него метелку и, заругавшись, забросил в сквер:
— Не позорь себя!
Тут же Фатьянова подхватили, стали качать. Площадь заполнилась народом. В это время через Владимир ехал проездом сам Гришин — первый секретарь МГК КПСС. Шофер посигналил — народ ни с места.
— Что тут происходит? — Спрашивает Гришин.
— Да Фатьянова чествуют, — Отвечают из толпы.
— Кто указание давал? — Уточняет Гришин.
— А никто. Сам народ, — Отвечают ему.
Гришин подозвал милиционера:
— Отпустить всех!
И всех отпустили.
Скажите, о ком из поэтов еще слагались такие легенды?
…В студии звукозаписи Всесоюзного радио записывался хор имени Пятницкого. Пели русскую народную песню. Солировала молодая неизвестная хористка. Тяжелая студийная дверь приоткрылась, выпустив голос на волю. Фатьянов шел по коридору. Вдруг он остановился, прислушался, и встал в дверном проеме. Девушка пела — Алексей Иванович слушал. Он запустил пальцы в шевелюру и простоял так всю запись — несколько дублей. По щекам поэта текли слезы. Наконец, запись кончилась и хор стал расходиться. Все обратили внимание на большого непричесанного мужчину, который все еще продолжал стоять в дверном проеме и плакал. Когда мимо него проходила солистка, он сказал:
— Спасибо Вам большое. У Вас божественный голос.
Девушка была тронута. Она остановилась и думала, что же ей ответить.
— Меня зовут Алексей Фатьянов. А как Вас зовут? — Спросил поэт.
— Людмила…
— А фамилия?
— Зыкина.
— Людочка… Я запомню, как тебя зовут. Девочка, у тебя большое-большое будущее, поверь моему сердцу, — сказал Алексей Иванович, улыбаясь ей, как своей невесте.
Последний год жизни
1. Поэма «Хлеб»
Этот год был насыщен поездками, выступлениями, творческими переживаниями. Алексей Иванович ждал приближения сорокалетия, как чего-то мистического. Он говорил друзьям, что с сорока лет прекратит сочинять песни и займется только поэмами. И вот этот возраст пришел. В разное время уже были написаны поэмы «Скрипка бойца», «Наследник», «Заречье», «Лирические отступления», «Дорога». С началом 1959 он приступил к новой поэме, название к которой уже было в его тетрадях — «Хлеб».
Летом Сергею Никитину, своему другу-духовнику, он открывал желание попробовать себя и в «суровой прозе».
— Поэт — это юноша… — Вздыхал он. — Юноша, живущий, боготворящий мир, как мать… Мать эта — всегда самая красивая, самая добрая и святая, какой бы она ни была в глазах чужих и посторонних… Остальные — писаки!
— Не думаю, не думаю, что то, о чем ты говоришь свойство одних только поэтов! — Задевало сказанное Никитина. — Все не так просто, все сложней, если говорить об определении сущностией художника и маляра, художника и нехудожника…
Фатьянов перебивал вдруг с тревогой:
— Молчи, Сережа! Не обижайся, друг… Но мне кажется, что если мы определим природу творчества, то все волшебство кончится, рассеется, расточится…
А Никитин понимал природу волнений Алексея:
— Да не майся ты, Алеш! Никто и никогда не найдет этого определения. Каждая новая жизнь будет искать свое определение этой болезни…
— Нет, нет! — Загорался снова Фатьянов. — Нет: поэты не должны быть больны, чтоб не заражать мир! Поэзия — дело здоровых!
— Ты прямо спартанец какой-то! А больных что: со скалы в пропасть сбрасывать? — Пытался охладить его Сергей. — А кто будет им диагноз ставить: ты — Алексей Фатьянов? Как ты распознаешь болезнь? И где гарантия, что врачу не надо исцелиться самому?
Алексей Иванович замолчал под градом этих простых аргументов, подпер голову руками…
— Да, Сережа… Да, друг… «Друг мой, друг мой… Я очень и очень болен…»
— Вот! — Обрадовано сказал Никитин. — Это Есенин тебя заразил! Да и меня тоже!..