Чем могущественнее делается «новый бог» Фауста, тем громче слышны призывы Маргариты. Тем больше требуется от современного Фауста, чтобы их услышать.
Не от науки зависит сегодня судьба человека, а в судьбе человека — судьба науки. В «старой» проблеме заключена тайна мира, которую продолжает разгадывать человек.
Ослепленные успехами физики, люди решили, что сама физика даст ответы на старые вопросы. Появились надежды, что физики избавят мир от опасности. Что их наука механически приведет к моральному очищению. Взяв власть в свои руки, они покажут, как надо править справедливо.
И тут мы вспоминаем обещания Фауста. Мы вспоминаем, как он рассуждал о власти, когда готовился к ней. Фауст тоже надеялся на свой разум, на свое знание. И он же стал жестким и себялюбивым владыкой, как только обрел власть.
Что это — неизбежно? И все Фаусты, как только они окажутся наверху, превратятся в таких владык? Я не утверждаю этого. Гётевский Фауст поступил так. Он поступил так, потому что власть его была неограниченна. Он правил в несвободной стране. В свободной его бы просто выбросили из дворца.
Но там, где был Фауст, было так.
В несвободном обществе физик так же несвободен. Он несвободен от его искусов, его правил, его целей. Физика не излечивает его от этого. Бесстрашие перед лицом физических истин не делает его бесстрашным перед лицом правительства.
Вот что пишет об этом автор книги «Роберт Оппенгеймер и атомная бомба» М. Рузе: «Магнитофонные записи полицейских допросов Оппенгеймера в военной полиции показывают, что научная осведомленность сама по себе не придает твердости в любых условиях. Предположение, что ученые, как обособленный коллектив, когда-нибудь будут оказывать господствующее влияние на решение государственных вопросов, — химера, равно, как несправедливо взваливать на их плечи сверхчеловеческую ответственность, наподобие той, которую первобытные люди возлагали на магов и колдунов. Профессиональная деятельность ученых, как и деятельность других трудящихся, органически входит в структуру общества и находится под руководством политической силы».
После войны физики решили объединиться. Британский астроном Фред Хойл бросил лозунг: «Ученые всех стран, соединяйтесь!» Гейзенберг и Бор писали о международном ордене ученых, который не даст политикам использовать науку в своих целях.
Из этого ничего не вышло. Физики Запада оказались разъединенными, как и их правительства. А на процессе Оппенгеймера на стороне обвинения выступал «свой брат» — физик Теллер.
Теллер прямо говорил о служении сиюминутной политической цели, об интересах момента, требующих «обогнать русских».
Конечно, он служил не только ей. Это нужно было ему самому, его работе, его желанию сделать Н-бомбу. Но он находил им оправдание во внешней цели, в обстоятельствах. Он ссылался на обстоятельства, как Фауст кивал на свою «цель».
В сущности ему нужна была только его физика, его знание, его дело.
За спиной Теллера угадывались не одни теллеры. За ним стояли и те, кто — не выступая ни «за», ни «против» — поступал так же.
Да что там, сам Эйнштейн говорил, что политика преходяща, а формулы вечны.
Но тот же Эйнштейн выступил в печати с поддержкой Оппенгеймера, когда начался процесс. Их научные взгляды расходились, но в этот момент Эйнштейн и Оппенгеймер оказались на одной стороне.
Странный разлад, не правда ли? Человек, презирающий сиюминутность, вклинивается в сиюминутность. Он отрывается от своей физики, чтобы обнажить меч Дон-Кихота.
Однажды, прочитав роман о Галилее, Эйнштейн писал его автору: «Что касается самого Галилея, то я представлял его себе, конечно, совсем иным. Нельзя сомневаться, что он страстно добивался истины. Но, по-моему, трудно поверить, что он, будучи уже зрелым человеком, видел какой-то смысл в преодолении стольких препятствий ради того, чтобы сделать найденную им истину достоянием толпы, поверхностной и запутавшейся в своих мелочных интересах. Неужели эта задача была для него настолько важной, что он отдал ей последние годы жизни? Его вынужденное отречение, в сущности, не имело никакого значения, ибо каждому, кто искал истину, были доступны доводы Галилея и каждый, кто хоть немного разбирался в происходящем, должен был знать, что Галилей официально отрекся от своих идей только по принуждению, только под нажимом.
Он без всякой нужды суется льву в пасть — отправляется в Рим, дабы сражаться там с попами и прочими политиками. Разумеется, это не отвечает моим представлениям о своенравии и внутренней независимости старика Галилея. Во всяком случае, я не думаю, что мог бы предпринять нечто подобное, чтобы отстоять свою теорию относительности. Я бы подумал: истина несравненно сильнее меня, и попытка защитить ее мечом, оседлав Россинанта, показалась бы мне смешным донкихотством».