Выбрать главу

Этот эгоизм — свобода Фауста. И он же — его кабала.

Фауст сам выходит один на один с природой. Он сам предлагает ей свои вопросы и сам доискивается ответов. Он ни на кого не рассчитывает, он принимает всю тяжесть этих отношений на себя.

Это освобождает в Фаусте все силы и все желания, на какие он только способен. Он проявляется в этом противостоянии до конца. Он исчерпывает в себе все величие и все могущество личности.

Фауст не растворяется в толпе. Он не отдает ей свою энергию и не ждет, что та отдаст ему свою. Фауст свободен от помощи толпы, от зависимости от нее.

Но эта-то свобода и мстит ему. Она превращает его в правителя, не считающегося со средствами. Она заставляет его презреть «старого» бога Маргариты — бога всех людей. Она освобождает Фауста от человечности.

Освобождаясь от толпы, Фауст освобождается от морали.

Ибо кому нужна совесть, если вокруг нет никого? Нравственные обязательства имеют смысл только тогда, когда есть люди, по отношению к которым они могут быть приняты. При свободе от «толпы» их не существует.

Абсолютизация знания есть такая же абсолютизация личного «я», которое разрушает это «я», делает бессмысленным его свободу. Свобода от чего-то всегда имеет на другом конце свободу для чего-то. Свобода от толпы для физики? Но для чего тогда нужна физика?

Только согласие, только равновесие этих «от» и «для» могут подсказать выход.

«Чувство того, что должно быть и чего не должно быть, — писал Эйнштейн, — растет и умирает, как дерево, и никакое удобрение не может здесь что-либо исправить. В силах одного человека лишь служить примером для других и мужественно защищать нравственное начало в обществе циников. В течение многих лет я с переменным успехом стремился к этому».

Это был старый выход, но единственный. «Нового» выхода из «старой» проблемы не было видно. В силе оставался тот, который мучил Фауста.

Выход виделся в поступках, которые не могли не осознаться как относительные. Разум не переоценивал их. Ирония не давала ими обольститься.

Но эта была ирония истины, которая не убивала саму истину. Истина оставалась. И физик взбирался на Россинанта.

Тот же Эйнштейн поступал так не раз. Он поступал так молодым (в 1918 году он отправился к революционным студентам вести с ними переговоры), он поступал так и стариком. Он совершил десятки опрометчивых с точки зрения его спокойствия поступков. И это были поступки не физика, но человека.

Он выступил с ручательством о лояльности Оппенгеймера. Он подписал письмо о гибельности производства Н-бомбы, он выступал по радио. Он был вместе с людьми.

Простой старик, не знавший теории относительности, но знавший Эйнштейна, сказал: «Знаете, когда я думаю о профессоре Эйнштейне, мне всегда кажется, что я больше уже не одинок».

Сам Эйнштейн на старости лет мог спокойно жить в Принстоне. Это было тихое место — далекое от мира и от очагов болей его. Сюда не могло доплыть облако из Хиросимы.

Правительство США оплачивало его спокойствие.

Но Эйнштейн выступил против этого правительства. И он был на один.

Когда Теллер после выступления на процессе Оппенгеймера стал появляться среди физиков, ему не подавали руки. Ему организовывали обструкции.

Физики покидали атомные центры и уходили в университеты. Они оставляли свою физику и становились ходатаями по делам человечества. Ими стали и Лео Сциллард, и Лайнус Полинг, и Жолио-Кюри.

Думали ли они в то время о науке?

Они думали и о ней. Вне мира, вне людей физика не могла существовать. Ибо, соглашаясь убивать людей (как убила их бомба в Хиросиме), она убивала себя.

Это было самоотрицание науки, ее самосъедение, ее смерть.

Разрыв знания и морали был для науки так же трагичен, как «разрыв», который обнаруживали в нашем сознании кванты. Там разрушалось «великое целое» — природа, здесь столь же великое и столь же целое — человек.

Одна трагедия обостряла другую, и они обе требовали выхода. Они искали выхода в синтезе, в гармонии, в соединении «старого» и «нового» богов. Ни одна из них не могла разрешиться за счет другой.

Но Эйнштейн еще не все физики. Мы забыли о массе физиков, о тех физиках-техниках, которые сегодня составляют в науке большинство.

Ставит ли их наука перед этим выбором? Навязывает ли она им Фаустовы вопросы?

Для большинства это не обязательно. Их физика стоит далеко от философии. Она теряет родство со «всеми тайнами мира». Это родство остается, но оно опосредствовано — оно не касается самого физика. Целое дробится на тысячи осколков, и ему достается один осколок. Исследуя его, физик может не знать о величине целого.