Выбрать главу

Что такое совесть? Совесть — это бог. А бога нет. Значит?..

Дальше следовала мысль: «все позволено».

Мысль выводилась из мысли, мысль строила из мысли теорию.

Еще до того, как убить старуху, Раскольников позволил это себе теоретически. Он написал статью, где оправдывал преступление. Смысл статьи был в том, что есть люди избранные, — которые поняли, что нет бога. Они — «люди». А остальные — «материал».

Избранным разрешалось все. Они могли строить из материала что угодно, они могли даже уничтожить его.

«Если надо для своей идеи перешагнуть хотя бы через труп, через кровь, — говорил Раскольников, — то… внутри себя, по совести, «можно» дать себе разрешение перешагнуть через кровь, смотря, впрочем, по идее и по размерам ее».

Все дело было уже не в крови, а в «размерах идеи». Увеличивались размеры, увеличивалось и разрешение на кровь.

Фауст еще ругал Мефистофеля и «троих сильных». Он притворялся, что не понимает, о чем идет речь. Раскольников прекрасно понимает и не притворяется. Он не ищет косвенных оправданий, он прямо говорит: нужна кровь, лей кровь!

Но то, что оправдывалось теоретически, не находило оправдания в сердце. И тогда наступало «наказание». Это была мука мук, это было перевертывание всего в человеке.

То, что Фауст переживал как эпизод, было состоянием Раскольникова. Оно мучило с первой страницы книги до последней Ивана Карамазова. Они не могли, как Фауст, «отвлечься», забыться в созерцании, в любви, в деятельности.

Это и была их деятельность, их жизнь, их поступки и чувства. Нравственная трагедия разрасталась здесь в роман, в судьбу, она заполняла сны, воображение, житейскую жизнь героев.

Это был уже нравственный кошмар, самосуд, где защиту, обвинение и подсудимого представлял один человек. Драма сознания, которая смягчалась для Фауста самой жизнью, здесь не находила смягчения. Она творилась беспрерывно, это была болезнь духа, переходящая в разрушение физическое.

Фауст еще мог возвыситься до гармонии. Он мог подняться в горы и встать над земным бытием. Он знал минуты равновесия с природой.

Раскольников и Карамазов не знают их. Их любовь мучительна. Это и не любовь вовсе. Это наполовину ненависть, нежелание любви, презрение к себе за эту любовь. Раскольников отталкивает Соню Мармеладову. Иван мучает Катерину Ивановну. Их чувство расщеплено рефлексией, осмеяно ею. Даже плотское не может над ними возобладать: так сильна болезнь мысли, так сильна агония ее.

Достоевский доводил ее до катастрофы, до самоотрицания, до конца.

Перед ним был не средневековый Фауст и не человек эпохи Гёте. Это был уже новый человек, и он предвидел в своих чувствах потрясения XX века. Он как будто угадывал, к чему приведет это «все позволено». И он мучился в предчувствии его последствий.

Так же, как Фауст, Раскольников и Карамазов шли через свои жертвы, оправдываясь тем, что так требует «цель». Потом им открывалась бездна, находящаяся под этой целью. Это была бездна безнравственности, бездна безответственности, бездна фашизма.

Слово это не произносится в романах Достоевского — он не знал его. Но разве дело в слове?

Кто стоит на конце цепочки «все позволено»? Смердяков. Кто ближе всех к «теоретику» Раскольникову? Убийца и растлитель девочек Свидригайлов.

Свидригайлов говорит Раскольникову: «Ты — Шиллер, а я — шулер». Шиллер — это нечто возвышенное, это убийство «с идеей». Шулер же — это пародия на «Шиллера», это тот же убийца, но без шиллеровщины. Это убийца, который говорит: «Да, я убиваю, и мои руки кровью пахнут. И делаю я это, потому что мне выгодно».

Посмотри на меня, говорит Свидригайлов Раскольникову, я же — это ты. Хоть ты сидишь передо мной, негодуешь и считаешь, что это не так.

И Раскольников с ужасом признает, что тот прав. Как ни мерзко это зеркало, но оно отражает его, Раскольникова!

Вот край бездны: свидригайловщина. Дальше уже нет края. Дальше пустота, безграничность, полная свобода аморальности.

Там, по ту сторону, орудуют уже не люди, орудуют «бесы».

Так назвал Достоевский героев своего другого романа. Бесы клубились и неистовствовали в этой пустоте, в этой нравственной невесомости. Они казнили, не мучаясь, «перешагивали», не содрогаясь. Их верховный «бес» — Петр Верховенский, прикрываясь «идеей», делал, что хотел. Этот уездный «Наполеон» уже предвещал Гитлера. У него были, те же привычки, те же чувства, тот же комплекс неполноценности.