В изумлении я возразил: «Но, сударь, плоть!», на что он: «Плоть слишком стыдлива; видите ли, с другими ты всегда несколько сдержан, слишком возвышен или же мерзок; или же подлинное просто-напросто не слишком выставляет себя напоказ. К тому же с другими каждый просто оказывается более или менее кем угодно; на вершине ты всегда один. Высшие остаются безвестными».
Он, кажется, пронизан сумерками, он переносит и заключает в себе невысказанную целокупность. Не унесет ли он ее, умирая, в несказанную вечность? Мне показалось, что, разговаривая со мной, он на мгновение вышел из тьмы.
Однажды вечером я проводил его до дома. «Не хотите ли зайти?» – предложил он мне. Возможно, это был удобный случай узнать его изнутри – стены вторят привычкам душ, которые в себе заключают. Я сказал «да». Он впустил меня в пространство, которое я не знаю, как назвать: комната, логово, святилище или лаборатория. Единственное помещение было пусто, белые стены голы; на колченогом столе «Учение Рамакришны» и «Жюльетта» маркиза де Сада. Я заметил только надписи карандашом на стенах, и как только он зажег свет, подошел поближе и смог прочитать где незаконченные, где полустертые фразы, подчас довольно пространные тексты.
Пока я производил этот досмотр, он ушел в себя. Вернувшись к столу, я сказал: «Вы не много читаете». Он в ответ: «Нет, зато читаю до конца». Это «до конца», казалось, описывает его целиком, но что это был за конец?
Я отважился спросить об этом; он ответил: «Конец спуска, вы, возможно, в один прекрасный день до него доберетесь». – «Ну а вы?» – сказал ему я. – «Я, думается, его видел, но не уверен в этом, все было так тонко. Впрочем, кто мог бы сказать, так ли все было? Решить могу только я. Чтобы ответить вам, мне нужно было бы знать… Для вас все может быть совсем не так; и как же тогда все это обернется? Про вас мне это неведомо еще более, чем про себя, а уже и про себя мне это абсолютно неведомо. Мы касаемся здесь обособленности высот; однако же, когда мы на них окажемся, мы будем вместе. По меньшей мере, я уповаю на эту гипотезу, в ином случае все не сможет закончиться». – «Что же тогда остается сделать?» – «Нас понять», – ответил он.
Он, несомненно, придает слову «понимать» редкостное значение – я говорю «слову» за невозможностью сказать «вещи».
Понять, уточнил он, это перейти от состояния слепоты к положению провидца. Тот, кто понимает, говорит: вижу. Со слепым абсолютно не так, ведь слепой понимает, что не видит, – не понимать для него уже не так и глупо. Но понять, вступить в темноту, уловить, что ты в нее вступаешь, – какая внутренняя метаморфоза; заметить, что понимаешь, что понял, не сумев при этом увидеть, что произошло, или присутствовать при этом изменении. Я уверен, что никто не знает, что именно делает, когда понимает. Понять, понимать… поймет кто-то другой, только не я. Мне бы хотелось так же просто понимать себя, как я себя люблю.
И тем не менее я тоже уже более не понимал: это слово, «понимать», внезапно стало узловатым и смутным, оно стало чистым звуком, чьи механизмы донельзя темны.
Он – человек, к которому я приблизился ближе некуда, но общение с ним мне не удалось – он заставил меня прикоснуться к неустранимому разделению. И я ушел от него, не сказав ни слова, в оцепенении осознав, что сблизился с тем, кто, при всей своей чуждости безликому покою невинности, банальному удовлетворению инстинктов и неутоленным мукам страстей, проник в себя до такой степени, что проник и во всех остальных.
Среди надписей на стене была такая:
Я – действующее лицо своего собственного апокалипсиса, он лично мой, когда я его переживаю, но это также и место встречи; быть может, после него удастся уловить смысл понимания.
И еще одна надпись:
Если мы хотим, чтобы произведенное мыслью впредь отличалось и превосходило то, что уже было произведено, нужно изменить, улучшить, пересмотреть значимость или природу мышления. Нет ли чего-то анахронического в том факте, что мыслитель XX века оперирует тем же ментальным механизмом, что и мыслитель XV века, так что честолюбие наших мыслителей, не желающих, чтобы их подловила на ошибке их собственная мысль или мысль других, быть может всего лишь древняя склонность, заблуждение.