Выбрать главу

Портье на секунду задумался, но тут же расслабился.

— Сам все выполню, — сказал он, хлопнув его по плечу, и отпустил мальчика жестом руки.

В темном убогом номере Дмитрия Борисовича воздух был сухим, едким и душным. Учитель первым делом распахнул форточку, — окно выходило во двор, — и на него повеяло свежестью и городом, понеслись певучие крики разносчиков, звонки гудящих за противоположным домом конок, слитный треск колясок, музыкальный гул колоколов… Город все еще жил своей шумной огромной жизнью в этот мутный осенний день. Учитель отошел от окна, обогнул высокую кровать и провел рукой по сыроватому покрывалу, от которого почти романтично пахло клопами и развратом; кинул в изголовье фуражку с шинелью и, ощущая опустошенность, присел на кровать, сгорбился и кудато под дверь уставился взглядом постящегося Христа с картины Крамского.

Он все никак не мог понять, зачем они нужны, эти раздирающие сердце, утонченные, жизнерадостные польки. Если бы вселенной правили олимпийские боги, жестокие и озорные, то все было бы гораздо понятнее в этом мире для Бакчарова. Жизнь и любовь были бы игристым вином, а всякое страдание — злым, отравляющим эту радость ядом. Учитель, словно жизнерадостный Вакх, наблюдал бы изза тенистых стволов рощи за резвящейся на поляне Бетти. Он с предвкушением смотрел бы на ее длинный сарафан, мешающий ей бегать, на ее светлые волнистые волосы, подобранные в увесистый пружинистый хвост, смотрел бы, твердо зная, что вотвот возьмет и утащит ее в лесные кущи. Там он насладился бы ею без зазрения совести, только для того, чтобы больше не тосковать и продолжать веселиться с нимфами. Но ведь олимпийцы не правят миром, а любовь и жизнь это не игристое вино, но кровь страданий. Тогда для чего они нужны, эти польки, мучился русский учитель. Мучился вдвойне еще оттого, что уж больно не походила эта жажда оргий на благородные христианские муки.

По коридорам «Будапешта» звонили, бегали, перекрикивались. За окном глухо раздавались голоса, слышался шум какойто скрипучей строительной машины.

— Напиться, — злобно объявил себе Дмитрий Борисович, вырвавшись из тупика тоскливых мыслей, и тут же в его дверь постучали.

Бакчаров не встал, только сел прямо, скомкал руки в паху, кашлянул и строго ответил:

— Войдите!

Дверь скрипнула, и в проеме показался кокетливо улыбающийся портье.

— Простите за вторжение, — проказливо залепетал мерзавец, — может быть, будут у мосье какие пожелания? Вечер длинный, и он только еще начинается. Ночь впереди, — добавил он увещевательно.

Тихонько притворив за собой дверь, портье прошел внутрь. Крадучись приблизился к насторожившемуся учителю и робко присел на краешек кровати рядом с ним. Стало тихо. Портье громко дышал от волнения. Наконец решился:

— Был у нас тут один постоялец. Артист, — он выдержал паузу, — девок попросил. Троих. Говорит, турчанок давай! — Портье оскалился.

Бакчаров посмотрел на него остепеняющим, чистым и строгим учительским взглядом.

— Турчанок давай, — отчаянно и робко повторил портье, глядя на постояльца добрыми, даже ласковыми глазами. — Не побрезгуйте, Иван Александрович, — взмолился хлыщ. — От чистого сердца. За счет заведения.

Дмитрий Борисович вспомнил Вакха и лицо жестокой Беаты, и как она смеялась в ответ на его признание, вжал голову в плечи, тоже запыхтел, лоб его покрылся испариной, и он покосился на испуганного портье.

— Турчанок?

Портье чмокнул собранные пучком пальцы в знак высшего качества.

— Давай! — скомандовал наивный учитель. — И вина давай!

Маска заговорщика слетела с лица портье, и он встал.

— Сию минуту, ваше благородие.

— Нет! — выпалил Бакчаров. Портье застыл, держась за ручку двери. — Сначала коньяк принеси.

— Фрукты изволитес?

— Да! И фруктыс, — все так же исступленно согласился Вакх. Кажется, он был уже опьянен мыслью, что скромный проезжий учитель умер, а на его месте в венке из грубых зеленеющих веток сидит похотливый бог в ожидании заморских развратниц.

Потом он пил коньяк в трепещущем полумраке и ходил по комнате и все ждал, когда ему приведут черноморских пленниц.

Первая, вторая, третья, четвертая… Дольки лимона исчезли с блюдца. Чувствовал себя учитель прекрасно. Наконец ктото постучал, и он пошел открывать, но рыжий чемодан его стоял на самой дороге, и Бакчаров об него споткнулся.

Упав, он выругался.

Стук повторился. Бакчаров встал, оправил одежду и открыл двери.

— Здравствуйте! — сказал он самым светским тоном, хотя глаза его испуганно бегали.

За дверями оказались три мрачные татарки в цыганских платках, одна из которых, самая толстая, назвалась хозяйкой двоих помоложе. Получив задаток, она ушла. Учитель вздохнул с облегчением, коря себя за то, что затеял. Но отказываться было поздно. Эллинский хмель как рукой сняло, осталась лишь потная русская муть и две угрюмые усатые потаскухи, одна из которых беззастенчиво косилась на фрукты.

— Берите, пожалуйста, не стесняйтесь, — стараясь сохранить светский тон, сказал Бакчаров и воровато заозирался, как бы подмечая, куда бы в случае чего забиться. Чутьчуть сосало под ложечкой, но он решительно сказал себе, что ему все равно. Лишь бы это скорее кончилось.

— Это про вас Барков, наш портье, говорил, — спросила одна из девушек, щурясь и с ногами залезая на кровать, — что вы всю Москву обыграли и в Америку к миллионерам жить уехали?

— Ага, — только и ответил затравленный учитель.

Девушка кокетливо засмеялась и мечтательно добавила:

— Гитары, бары, скалистые горы… Как романтично! Вы, наверное, и бананы ели? — спросила она, заискивающе и наивно улыбаясь.

Бакчаров посмотрел на другую девушку, молча, жадно, со смаком поедавшую сочную грушу над вазой, и зачемто соврал мрачно и отрешенно:

— Приходилось.

— А поедемте в ресторацию? — просто так предложила та, с кровати. — Меня Люсей зовут, ее — Розочкой.

«Турчанки, разрази меня гром», — подумал осунувшийся Вакх и выпил еще напоследок.

В четвертом часу ночи, закрывая глаза и сквозь ноздри втягивая ночную осеннюю свежесть, Бакчаров с девками летел на лихаче через весь город из поганого ресторана, где весь вечер неистово громко и нескладно исполняли бурные, бесшабашные русские песни «Про Стеньку Разина». И теперь в хмельном угаре, в обнимку с двумя «турчанками» он ехал на высокой пролетке обратно в гостиницу. Он видел изпод кожаного верха бесконечные цепи поздних огней, убегавших кудато под и снова поднимавшихся в гору, и видел так, точно это был не он, не никчемный провинциальный учитель, а ктото другой, может быть, тот самый богачиностранец, лениво насмехавшийся над проигравшейся ему в пух и прах златоглавой Москвой.

Только лихач свернул в гостиничный переулок, как перед ними образовался затор. Чемто разъяренная публика осаждала парадные двери «Будапешта». Полиция и конные казаки лениво гуляли поодаль, не без интереса наблюдая за творящимся беспорядком.

Извозчик притормозил.

— Дальше не могу, барин, — виновато крикнул он, — народ теснит, ваше благородие!

Недовольно хмыкнув, Бакчаров расплатился и принялся резво расталкивать публику, пробиваясь к осаждаемому «Будапешту». У самого парадного хода он чуть не подрался с какимто полным господином, который, наступая на него, кричал, что его знает вся мыслящая Россия.

Плюнув в лицо и отпихнув эту знаменитость, учитель яростно постучал в витражную дверь «Будапешта», да с такой силой постучал, что просто разбил ее. Тут же Дмитрия Борисовича окатили из ведра холодной водой. Разъяренная толпа, толкавшаяся позади учителя, залилась отвратительнозлобным хохотом.

— Не один ты такой в Москве умный! Не одному тебе справедливости и расправы охота!

— Куда прешь, оглобля? — возмущалась мясистая купчиха, хватая учителя за ворот шинели. — Отойди, не ты первый пришел, остолоп!

Учитель дал ей пощечину, утерся рукавом, злобно оскалился, вытащил из кармана ключ с красным номерком и, просунув кулак в отверстие от выбитого витражного уголка, закричал: