Совсем другое переживалось в эти страшные минуты сыном, князем Иваном. Не опасность потери почестей и блестящего положения страшила его, а ела жгучая грусть потерять друга, нежно любимого, цена которого узнаётся только при вечном расставании, ело раскаяние за прошедшее, за собственное участие в преступном деле, за собственный свой почин в деле развращения души, так недавно ещё непорочной.
Обряд кончился. Больной бессознательно приложился к кресту и бессвязно повторил молитву. Агония, видимо вступала в свой последний период.
6 января 1730 года, в день Богоявления, государь, приехав на Москву-реку для присутствия на водосвятии, стоя на запятках саней своей невесты, княжны Екатерины Алексеевны Долгоруковой, простудился и захворал оспой. В тот же день он слёг в постель. Сначала болезнь, казалось, обещала счастливый исход, и через девять дней больной почувствовал себя значительно лучше. Нетерпеливый и привыкший свою волю ставить выше всего, он не слушал предостережений докторов [18] и, как только позволили силы, встал с постели и подошёл к окну, из которого дуло холодным воздухом. Высыпавшая было оспа скрылась, и положение больного стало заметно ухудшаться. Воспалённое состояние с бредом не уступало усилиям докторов. В ночь на 19 января наступила агония. От природы нежный и в последний год истощённый преждевременным общением с женщинами организм не мог выставить достаточных сил для борьбы с разрушительным началом.
С полночи дыхание сделалось затруднённым, хрипение чаще и резче, беспамятство и забытьё продолжительнее. Больной тоскливо метался, раскидывая руками и запрокидывая голову; воспалённые глаза то широко раскрывались и бессмысленно обводили присутствовавших, то закрывались. Больной лепетал какие-то бессвязные звуки, между которыми можно было, однако же, ясно различить имена Андрея Ивановича и покойной сестры, которую он так любил. Наконец, порывистые движения стали ослабевать, больной как будто успокоился, дыхание сделалось ровнее, казалось, он заснул. Но это спокойствие продолжалось недолго. Как будто электрический ток пробежал по телу, члены дрогнули и конвульсивно сжались, государь быстро приподнялся и проговорил громко и отчётливо:
— Скорей запрягайте сани, хочу поехать к сестре!
И он действительно уехал к сестре. С последним словом голова запрокинулась и вытянулись члены.
Доктор взял руку, ощупал пульс, внимательно всмотрелся в тусклые остановившиеся зрачки и торжественно объявил:
— Всё кончено. Государь скончался!
Все перекрестились. Было три четверти первого.
Земное величие, уравнявшись со всеми бедными и убогими, не требовало уже ни восхвалений, ни поклонений. Их заменила общая для всех торжественность смерти.
Тихо, как будто боясь потревожить покой усопшего, стали выходить присутствовавшие из комнаты. К барону Андрею Ивановичу подошёл князь Алексей Григорьевич.
— Там… во дворце… — и Алексей Григорьевич махнул рукой, — собрались, Андрей Иванович. Надобно решить теперь, кому быть на царстве. Воля покойного государя…
— Не мне, слепому и беспомощному, решать, Алексей Григорьевич, кому следует быть на царстве. Не моё это дело. Вот и теперь… кха… кха… кха… ты намекнул на волю государя, а мне она неизвестна… Да и где мне слышать, когда я не выезжал никуда.
— Пойдём же, Андрей Иванович, — продолжал настаивать князь Алексей Григорьевич, — я тебе всё передам как воспитателю покойного и российскому вице-канцлеру…
— Идти не могу, видит Бог, не могу, Алексей Григорьевич, сил нет. Принесли меня сюда в великих страданиях по желанию покойного моего государя да по твоему наказу… А больше быть мне здесь невмочь…
— Как же голос твой, Андрей Иванович, в какую надо считать его сторону?
— Голос мой, Алексей Григорьевич! Да какой же у меня, больного и расслабленного, голос? Где большинство, там и мой голос. Я что — пришлец-иностранец… Вам, родовитым, старинным русским фамилиям, принадлежит решение, а мне только повиноваться вашему избранию.
И Андрей Иванович ещё более закряхтел и заморгал глазами, ещё сильнее и мучительнее сделался припадок подагры. Со стонами и оханьями его снесли к экипажу, уложили в сани и повезли домой.
Князь Алексей Григорьевич остался, видимо, очень доволен разговором с вице-канцлером. «С этим не будет хлопот, — думал он, — с Головкиным тоже, думаю, уладится, а кто бы и вздумал противиться, так можно и пугнуть…»
Однако бессонные ночи и постоянное тревожное состояние отозвались и на нём самом. Чувствуя себя не силах, он и сам уехал домой отдохнуть и поразмыслить до формального заседания государственного собрания.
Между тем захудалые лошадки благополучно довезли домой больного Андрея Ивановича, на которого свежий ночной воздух подействовал живительно. Не слышалось от него за всю дорогу ни стонов, ни жалоб, даже довольная усмешка пробежала по губам, когда его зоркие глазки заметили во дворе его дома стоявший экипаж. Довольно бодро, судя по летам, вошёл подагрик по ступеням лестницы в прихожую, без затруднений снял верхнюю меховую шубу, и только в приёмной, где его обдало слишком нагретым воздухом, он почувствовал себя снова нездоровым; по обыкновению закряхтел он, и по привычке заволочились ноги при проходе через приёмную в кабинет.
В небольшой комнате, известной под названием кабинета, заваленной бумагами и отличавшейся образцовым беспорядком, нетерпеливо прохаживался поверенный курляндского двора, лифляндец по происхождению, русский камергер граф Карл Густав фон Левенвольд. Бывший любимец герцогини Курляндской, как передавалось по секрету в придворном кружке, граф Карл Густав в это время ещё вполне сохранил красивую наружность и выделялся замечательной придворной ловкостью.
— Почтеннейший Андрей Иванович, дождался я вас, — любезно проговорил он, встречая хозяина в кабинете и дружески пожимая его руку. — Что нового?
— Дурные новости, граф, очень дурные. Государь наш изволил скончаться.
— Это и надо было ожидать. В котором часу? Был ли в полной памяти? Не назначил ли преемника? Что Долгоруковы?
— Его величество изволили скончаться в три четверти первого, исполнив как следует все обряды и церемонии, — неторопливо говорил Андрей Иванович, облекаясь в свой замасленный меховой халат и опускаясь в глубокое кресло перед письменным столом.
— И меня его величество вспомнил перед кончиной, изволил несколько раз проговорить моё имя, — продолжал хозяин, устанавливая ноги на мягкой скамейке и надевая на глаза зелёный зонтик, закрывший ему почти всё лицо.
— Сделал ли распоряжение? — нетерпеливо торопил граф.
— Распоряжение! Какое распоряжение?
— О наследстве… ведь понимаете меня, Андрей Иванович.
— Никакого распоряжения не слыхал я, граф, хотя по немощи своей и не отходил от постели… да и государь всё больше изволил быть в беспамятстве.
— Стало быть, завещание не подписано.
— Какое завещание? — в свою очередь спросил Андрей Иванович, стараясь выразить на лице своём удивление.
— Видите ли, барон, будем говорить откровенно! Мы старые друзья. Как уполномоченный моей государыни герцогини, я всеми силами служу её интересам и знаю, что она весьма рассчитывает на вашу помощь. Дело в том, кто будет наследником умершего государя. Партии разделены: одни, из старорусской партии, не прочь видеть на престоле Евдокию Фёдоровну, но эта партия слаба и не может иметь успеха, как и вы, барон, сами убедились, когда сближались с ней. Не отрекайтесь, я это хорошо знаю. Другая партия — Долгоруковы; эта партия состоит только из одного их семейства и не должна бы иметь значения, но… разве ловкий, своевременный удар не даёт иногда удачи? Вот поэтому-то я старался собрать положительные сведения об их намерениях и целях… и вот что узнал. Несколько дней тому назад, когда государь застудился и положение сделалось безнадёжным, датский посланник Вестфален писал к Василию Лукичу Долгорукову письмецо, с которого вот эту копию я и считаю нужным сообщить вам, почтеннейший Андрей Иванович.