Выбрать главу

— Лучше, по-моему, — говорил он, насупив густые брови, — зараз поставить так, чтобы всяк понимал и не имел никакого шатания в разуме своём.

Но это решительное мнение встретило возражения почти всех его товарищей-верховников. Великий канцлер Головкин, большой любитель компромиссов и полумер, первый заговорил о рискованности, о том, что подобная резкая перемена непременно возбудит общее неудовольствие и может погубить их всех. За ним вице-канцлер Андрей Иванович не преминул вставить своё иностранное происхождение, вследствие которого будто бы неминуемо должно было возникнуть обвинение в своекорыстных расчётах иностранца. С мнениями канцлеров согласились и остальные — Голицын и Долгоруковы.

В чём же должно состоять изменение? А оно необходимо ввиду изменения значения Верховного совета — в этом согласны были Голицыны и Долгоруковы, но не согласны Головкин и Остерман, высказавшие наконец мысль, что особенной надобности нет в новой форме присяги, как не имеющей никакого влияния на значение Верховного совета.

Несколько дней прошло в совещаниях и спорах; наконец решено было, чтобы в присяге выразить ограничение самодержавия словами клятвы на имя государыни и отечества.

Мучились верховники в сочинении новой реформы присяжного листа, но не менее мучилась напряжённым ожиданием и оппозиционная партия, а в особенности владыка Феофан Прокопович. Каждый день бегали секретари из Синода в канцелярию Тайного совета за новой формой, но каждый день получали один и тот же ответ: «Не готова». Убеждённый в существенных переменах, Феофан, желая подготовить противодействие, витийствовал в Синоде, в кругу собравшегося духовенства, и везде, где только мог, о том, что «великое весьма дело есть присяга и вечно наводит бедство, если кто присягнёт на то, что противно совести или чего и сам не хочет или не ведает».

Каково же было изумление сладкоглаголивого Феофана, когда вдруг, неожиданно утром 20 февраля в собрание Синода прибежал секретарь совета с приглашением пожаловать в Успенский собор для совершения присяги, где уже находились верховные господа и вельможи. Смутились архиереи, а ещё более сам знаменитый вития.

— Не идём в сонм зложелательных, — начал было говорить он духовенству, но ему заметили с должной настойчивостью, что собор окружён войском и что сопротивление может повести только к неприятным последствиям. Архиереи убедились и немедленно отправились в собор, а за ними и сам вития Феофан.

При входе духовных в собор, наполненный уже всеми военными, придворными и статскими особами, князь Дмитрий Михайлович подошёл к Феофану Прокоповичу и высказал просительным голосом:

— Соблаговолите, преосвященный владыка, первые учинить присягу яко пастырь всего народа и предводитель духовных дел.

На это упрямый предводитель духовных дел прежде всего потребовал разрешения сказать приличное слово. В этой речи он, точно так же как и в Синоде, распространился о бедствиях, совершающихся от необдуманно данной клятвы, просил всех присутствующих не торопиться присягать и в заключение потребовал предварительного прочтения вслух присяжного листа.

— Не подобает черноризцу… — заговорил было своим суровым голосом князь Дмитрий Михайлович, но и на этот раз его товарищи, заметив общее волнение, поспешили вмешаться согласием на просьбу архипастыря. Потребовали подлинный присяжный лист, и, к общему изумлению, налицо не оказалось в храме ни одного экземпляра, из чего Феофан выводит заключение, как «фракция оная всё торопко и непорядочно делала и в затейках своих больше имела страха, нежели упования». Наконец принесли форму, прочли, и так как в ней всё изменение заключалось только в опущении слова «самодержавие» и в добавлении, что присягают «государыне и отечеству», без упоминания «осьмомочия», по выражению Феофана, то все духовные и сановники присягу в обыкновенном порядке совершили.

За присягой в Успенском соборе безостановочно последовала присяга остальных жителей столицы и в провинциях. Таким образом, обойдён был этот первый подводный камень.

VI

С самого приезда в Москву Анна Ивановна не улыбалась. Пасмурная и грустная, с угрюмо нависшими бровями, она, видимо, тосковала в московском дворце. Жаль ли ей было прежней митавской жизни, скудной средствами, но, по крайней мере, свободной в домашнем быту, или сердце изнывало по оставленному другу в Митаве, или её не привыкшей к сдержанности натуре слишком претило постоянное шпионство Василия Лукича, но только со дня на день государыня становилась всё более озабоченнее и раздражительнее. Впрочем, надзор Василия Лукича действительно мог раздражать и натуру более спокойную и мягкую. Поселившись во дворце рядом с покоями императрицы и выказывая ей на публике все знаки верноподданнического уважения, он в то же время, в интересах своих товарищей-верховников, а может быть, и в надежде воротить себе когда-то мимолётную благодарность государыни, отдалял от неё всех, следил за каждым её движением, за каждым шагом, не допуская к ней без себя не только мужчин, но даже и многих дам. Истинно как «некий дракон»!

Целый час ходит императрица своей обыкновенной тяжёлой поступью по своему апартаменту из угла в угол, молча, иногда перебрасываясь словами со старшей сестрой Екатериной Ивановной.

— Что ты за императрица? — чуть ли не в сотый раз повторяет Екатерина Ивановна, особенно не любившая верховников, обошедших её перворожденные права. — Воли ты имеешь меньше, чем мы.

Анна Ивановна продолжала ходить, как будто не вслушиваясь в слова сестры.

— На что уж тётушка покойная, судомойка, а силу имела не твою, а ведь ты дочь царя, старшего брата!

— Силы нет… Что я стану делать одна? — оборвала Анна Ивановна, остановясь перед сестрой. — У тётки были преданные люди, а у меня где они?

— И у тебя они есть. Вот Марфа Ивановна мне сегодня рассказывала, как муж её Андрей Иванович стоит за тебя. Да не один её муж. Множество дворян съезжаются друг к другу… говорят, не желают верховников.

— А где войско? У них два фельдмаршала.

— Что значат фельдмаршалы без воев?.. Ничего… Семён Андреевич говорит, что все преображенцы грудью станут за тебя.

— Да, говорят… мало ли что говорят… иногда так, зря… а иной раз и не зря, да и других введут в беду, — отрывисто обронила Анна Ивановна, шагая из угла в угол. — А мне так поступать не следует… Вспомни, сестра, что вытерпели все мы, дочери, как ты называешь, старшего царя, — продолжала императрица, снова останавливаясь перед сестрой. — Были ли мы в чести, смотрел ли кто на нас как на царских детей? Даже и именами-то не называли, а так просто, Ивановнами. Повыдали тебя и меня замуж, разве дядя спросил, любы ли нам мужья? Ты опять воротилась сюда, а я хотя и жила в своём герцогстве, да жила не лучше твоего… жила скаредно. Свои местности все были в залоге по займам. Одному Бестужеву сколько переплатила. Бывало, за милостыней ездишь сюда, кланяешься, кланяешься этим же фаворитам… подличаешь, собачек им отыскиваешь, ну и дадут какую-нибудь подачку… Нет, сестра, к прежней жизни поворота нет… да и не может быть… Теперь в случае неуспеха поворот поведёт подальше… — И императрица снова зашагала по комнате.

— Ну а если, сестра, всё шляхетство будет просить тебя принять самодержавство, как было по-прежнему? Разве откажешься?

— Откажешься? Какая ты странная, сестра. Да разве мне весело сидеть под замком у этого Василия Лукича? Разве я не ненавижу всех этих Долгоруковых и Голицыных? Тут начнёт шляхетство…

— Прасковья Юрьевна заверяет, что все сообща хотят просить тебя… будто и день, послезавтра, назначили.

— Знаю… сестра, у меня своя корреспонденция есть… Обо всём знаю… Пусть начинают. Я потому медлю и с ратификацией кондиций… Вчера князь Дмитрий Михайлович пристал: нужно, дескать, ратифицировать кондиции для обнародования, а я ему и говорю: как же мне ратифицировать их? Если я выбрана, как вы говорите, всем народом, то и кондиции должны быть предложены от всего народа, а если выбрана только вами, верховниками, то такое избрание действительно ли? Он и смутился, не знает и сам, что делать, — закончила императрица уже мягче и даже улыбаясь.