Сколько ни разбирал и ни отыскивал новых резонов Василий Лукич, но не находил. История о духовной известна была государыне тогда ещё и даже от него самого, история о кондициях самодержавства — старая, забытая история. Правда, не прошло ещё трёх лет, как пострадал князь Дмитрий Михайлович Голицын, но та акция, как выражался князь Василий, с иными кондициями. Государыня всегда недолюбливала сурового старика, а к нему, Василию Лукичу, особливо благоволила.
«И что за ослепление такое было на меня? — чуть не вслух проговаривал старый князь. — К чему была эта наша затейка? Одно суетное мечтание…»
А между тем эти суетные мечтания и теперь накипали в голове без спроса и без ведома, рисовали доброе будущее, награды за перенесённые случайные беды, место первенствующей персоны в государстве. Но не исполнились мечтания и не удалось Долгоруковым стать первыми персонами, В природе не повторяется одно и то же. Старый дипломат в снегах Сибири, где он воеводствовал, заморозил свою прозорливость; не понял он, что пошли новые порядки, с немецкой пробой, в которых русским людям нет места.
Остальные Долгоруковы, Сергей Григорьевич и Иван Григорьевич, содержались в другом каземате, примыкавшем под углом к первому. На них мало отразилось тюремное заключение; они веровали в счастливый исход. Опала и прежде не лежала на них особенно тяжело, а князю Сергею даже улыбнулась было и фортуна. По заступничеству тестя, старого петровского птенца, Петра Ивановича Шафирова, князь Сергей был вызван в Петербург, получил посольский пост в Лондоне, совершенно собрался к отъезду — только оставалось получить прощальную аудиенцию и аккредитивные грамоты, — как вдруг ни с того ни с сего вместо Лондона — Шлиссельбург. Как будто сама судьба гнала Долгоруковых, убирая со сцены их друзей и сподручников. Не далее как с полгода умер Пётр Павлович, а из остальных кто в шуты попал, кто в ссылку, а кто и умер…
Мёртвенно-тихо внутри острожного шлиссельбургского двора. Временами слышатся то шаги караула, то вдруг звук мушкета, выпавшего из рук вздремнувшего часового. Встрепенётся солдатик, подхватит ружьё, запахнёт ветром подбитую шинель, перекрестит размашистым крестом широкий зевок, прислонится к стенке и опять вздремнёт.
— Ого-го-го… выноси, голубчики, — послышалось где-то за крепостью, потом стук колёс по камням, забряцали бубенчики… ближе… ближе… и скоро на двор к комендантскому крыльцу подкатила тройка с телегой: это был гонец из Петербурга с важными бумагами к коменданту.
Разбудили коменданта, старого служаку, неспособного к строевой службе из-за ран, добряка, которого судьба, ради потехи, назначила на суровый пост тюремщика. Прочёл привезённые бумаги добряк и окаменел. Что это? Не сон ли? Не дьявольское ли наваждение? Снова прочёл он, толстая отвислая губа задрожала, чаще и с усилием заморгали веки, перекрестился и чуть слышно проговорил:
— О Господи… Господи… ещё… Иванушку!
Первая бумага была сентенция 31 октября 1739 года генерального собрания кабинет-министров, сенаторов, трёх старших чинов Синода и депутатов от гвардии и разных других ведомств. В сентенции заключалось: «Изображение о государевых воровских замыслах Долгоруковых, в каковых по следствию не только обличены, но и сами винились». Потом излагался приговор: князя Ивана колесовать и потом отсечь голову, князьям Василию Лукичу, Ивану Григорьевичу и Сергею Григорьевичу отсечь головы без колесования. Поступки князей Долгоруковых, фельдмаршала Василия Владимировича и брата его Михаила Владимировича, «хотя и достойных смертной казни, представить на высочайшую милость её императорского величества». В заключение излагалось утверждение 1 ноября приговора государыней и определялось, чтобы исполнение решения совершено было публично в Новгороде, чтобы князя Василия Владимировича заключить в Новгороде, а Михаила Владимировича в Шлиссельбург.
Вторую бумагу составляло строжайшее распоряжение о немедленной отсылке четырёх первых Долгоруковых в Новгород для исполнения над ними приговора. Милосердные судьи, как видно, хотели избежать упрёков в волоките.
Пятого числа обвинённые были уже в Новгороде, куда в тот же день приехал и сам Андрей Иванович Ушаков.
Неизвестно, какими соображениями руководствовались при назначении казни именно в Новгороде. Зачем перевозкой по скверной осенней дороге окровавили истязаниями последние дни перед смертью людей с раздробленными членами.
Андрей Иванович не любил тратить попусту времени и лишать себя долго душевного удовольствия. Тотчас же по приезде в Новгород он навестил страдальца Ивана Алексеевича и — подверг его новому допросу. Конечно, и по новым допросам, даже самого Андрея Ивановича, не могло получиться каких-либо новых сведений. Едва слышным голосом, выходившим из груди, князь Иван снова повторил старую историю о духовной, с раскаянием высказывался о зловредительных словах в Берёзове насчёт государыни и цесаревны, но более ничего.
Накануне дня исполнения приговора, в полдень 7 ноября из-за новгородской заставы вышли несколько человек рабочих и две подводы с нагруженными досками, брусками и отрубками. Пройдя Фёдоровский овраг по мостику, перекинутому через высохший почти ручей, рабочие и возы поднялись на другой высокий берег и направились по болотистой местности. Обойдя кладбище для бедных, известное под названием Скудельничьего кладбища, эта небольшая группа остановилась за четверть версты от кладбища и, следовательно, в версте с небольшим от Новгорода. Выбрав ровное удобное местечко, рабочие принялись за работу этого изобретённого человеческим умом моста к другой жизни.
На другой день, с рассветом, по этой прежде пустынной дороге потянулись толпы горожан, любопытных видеть, как будут рубить головы родовитым князьям. Если бы наблюдательный зритель пожелал подметить выражение лиц большинства этих снующих, спешащих на даровое зрелище людей, то он жестоко бы ошибся: он не прочёл бы ни горя, ни скорби, ни сожаления, ни радости, ни злобы, а только какое-то тупое, деревянное выражение любопытства приниженного, забитого человека.
— Смотри-кась, родный, чтой-то за махина? — спрашивала женщина, протискавшаяся к первым рядам около эшафота, молодого парня, указывая на орудия, приготовленные на эшафоте.
— Разнимать будут, тётка, по составам да головы рубить, — отвечал парень.
— А за что рубить головы? — допытывалась любознательная тётка.
Вопрос был выше понимания парня. Он приподнял с затылка шапку, почесал за ухом и бессознательно проговорил:
— Так, видно, надо, тётка. Начальство указало… стало, надо.
Из городской заставы показалась процессия. Вперёд мерно выступал местный отряд войска, за ним траурные телеги с подсудимыми, и, наконец, шествие замыкалось лицами, официально присутствующими при совершении казни, священником, служилым и, наконец, отрядом войска. По сторонам в беспорядке толкались народные толпы.
Было уже светло. Солнце, прятавшееся за густой тёмной полосой на востоке, вдруг выглянуло; луч его, мимолётно поиграв на стальных штыках, осветил страдающие лица и побежал дальше осветить лица других страдальцев. Воздух морозный, чистый, безветренный, глухо отдающий солдатский шаг; свечи живых покойников горят ярко, мерно колыхаясь.
Процессия перешла овраг, поднялась на высокий берег; и стала приближаться к эшафоту. Барабаны затрещали дробью, солдаты выстроились по сторонам, и обвинённых подняли на помост. Старый священник, обходя осуждённых с последними Христовыми словами любви, особенно долго оставался перед князем Иваном. О чём говорили они, никто, кроме Бога, свидетелем не был, но все видели просветлевшее лицо страдальца и благоговейную любовь старика священника, видели, как старик сам склонился перед ним, государственным преступником и лиходеем, не удерживая слёз, падавших на голову мученика. Вот дан и последний прощальный поцелуй примирения, с которым должен явиться новый жилец нового мира.
Присутствующие сняли шапки и оставались с обнажёнными головами во всё время исполнения приговора. После громкого прочтения резолюции приступили к казни. Князь Иван, казалось, ни на что не обращал внимания, как будто всё совершавшееся было делом совершенно посторонним. Бестрепетным взглядом встретил он подходящего к нему палача. Какая-то странная нечеловеческая мягкость и всепрощающая любовь светились из его глаз и разливались по всему лицу. В эти моменты жалок был не он, покончивший с миром, а жалки люди, совершающие такое дело во имя будто бы государственного блага. И вот, как будто желая сделать всех участниками своей славы, он стал молиться, отчётливо и громко выговаривая слова молитвы в то время, когда его привязывали к доске.