Выбрать главу

-- И то дело! Переводы свои мне читать будешь... Уж не серчай, дружок, но редактировать тебя сама стану!

Она оставляла его при себе на положении "карманного стихотворца". Петров был привлекателен, человечен, умен, писал что хотел, говорил что думал, а иногда язвил больно:

Такой сей свет: герой чуть дышит в лазарете,

А трутень за стеклом кобенится в карете.

Повстречав беднягу Рубана, он завлек его к себе, потчевал богатым столом, осуждал за неумение жить:

-- Гляди на меня, властелина поступков и времени своего, на счастливца, которому все завидуют. Уже имсньишко на Орловщине покупаю. Мужиков с бабами обрету, хозяйствовать стану на английский лад и писать свободно. А ты, Вася, так и околеешь в скудости, эпитафии на могилки сочиняя.

-- Жить-то надо? -- ворчал Рубан. -- О деньгах я токмо в лексиконах и читывал. Да что стихи? Ныне я, брат, с кабинет-секретарем Безбородко историю Украины готовлю...

-- Неужто светлейший не подымет тебя разом?

-- Ныне он не меня, а Гаврилу Державина приласкал.

Петров удивился: кто это такой?

-- Чурбан! -- пояснил Рубан. -- Глаза от пьянства совсем уже склеились. Коли учнет стихи читать, за версту тебя слюнями обрызгает... Бездарен и глуп!

Петров вздохнул с откровенным облегчением.

-- Я так и думал, -- сказал он. -- Пока в России есть я, великий и гениальный, Державину на Олимпах не сиживать.

-- Потемкин-то триста душ ему в Белоруссии дал!

-- А тебе сколь отвалил?

-- Сулится пока... жду. Ныне светлейший в Новой России первую гимназию открывает. Меня зовет -- директорствовать.

-- Пропадешь вдали от восторгов пиитических, -- предрек ему Петров, и его бурно вырвало на ковры. Шатаясь, бледный, он с трудом поднялся из-за стола. -- Яд? -- спросил он Рубана.

-- Опомнись! Нас же двое за столом. И пусть я несчастен, но ведь не подлец, чтобы травить ядом счастливого...

Цветущий здоровяк, на которого в Англии любовались худосочные аристократы, Петров слег в постель, а консилиум врачей, беседуя по-латыни, предрек ему смерть.

-- Если уж латынью желаете сие от меня скрыть, -- сказал поэт, -- так беседуйте на диалекте новогреческом: этого языка не успел еще постичь в жизни своей... Да, умираю!

Екатерина послала к нему Роджерсона, и тот вернулся разводя руками, сказал, что вылечить Петрова не может.

-- А что вы можете? -- упрекнула его Екатерина.

Подперев рукою щеку, Потемкин лениво наблюдал, как Санька Энгельгардтова -- племянница -- прихорашивается. В миниатюрную "ароматницу" она засыпала свежую дозу духов в порошке, упрятала их за упругий лиф платья. Чтобы шлейф не мешал при ходьбе, она прищемила его "пажем", привесив шнурок к поясу.

-- Я готова, дядюшка... А ты? -- спросила она.

Санька с шифром камер-фрейлины величаво шествовала с Потемкиным в избранное собрание Эрмитажа, при входе в который императрицей было начертано: "ХОЗЯЙКА ЗДЕШНИХ МЕСТ НЕ ТЕРПИТ ПРИНУЖДЕНИЙ". Потемкина одолевали женщины, он все время получал от них записочки. "Целую тридцать миллионов раз... вели прислать Библию! Сего вечеру его дома не будет. Утешь нас!" Другая дама хлопотала о карьере сына: "Вспоминаю дешперацию прежнюю, хочу снова возиться. Скоро ли сына моего устроите? Не будьте так злы в меланхолии. Писать не могу, муж ревнив. Глаза закрою, и нашу экспрессию наблюдаю. Сыну моему лучше всего в Новотроицком полку быть, близ имений своих..."

-- Скушно все, -- говорил Потемкин.

Санька с Варенькой при дворе обжились и хотя ума не обрели, но раздобрели и приосанились. Живо восприняв легкость нравов, девицы перестали дичиться, а дядюшка бывал иногда странен и целовал их на софе-под картиной Греза... Санька не была ослепительной розой, но, рослая и грудастая, скоро обрела поступь королевы и некую монументальную величавость. Потемкин не сразу, но заметил, что девка глазами в кавалеров стреляет. Вечером, позвав ее к чаю, он разложил фрейлину на софе и выдрал розгами, -- как дядя племянницу. Зареванная, Санька призналась:

-- Сколько женихов, а мне так и сидеть при вас?

-- Терпи! Сам знаю, за кого тебя выдать.

-- Да я красивенького хочу, чтобы с аксельбантом.

-- За кого скажу -- за того и пойдешь!

Сегодня в театре Эрмитажа разыгрывали старинную пиесу "Мелеет раг оссахюп" ("Случайный доктор"). В середине действия актер Броншар произнес пылкий монолог о женской любви. "Я согласен, -- выпалил он со сцены, -- что в тридцать лет женщина еще способна быть влюбленной, пусть! Но... в пятьдесят? Простите, это нетерпимо..." Раздался сухой треск затворенного веера, Екатерина поднялась, стряхнув с колен спящую болонку.

-- Боже, -- сказала она, -- как утомительна эта гадкая писса...

"Теперь вы сами видите, -- докладывал Корберон в Версаль, -как эта великая женщина подчинена собственным вкусам, а я не могу всем ее загадочным прихотям дать название страсти". Вечером камердинер Зотов видел царицу плачущей:

-- Захар, скажи, разве я такая уж старая?..

Рано утречком (во дворце еще спали) она выпускала кошек из комнат, выводила на улицу собачек. После прогулки по набережной возвращалась в покои пить кофе. Однажды часовой возле дверей отдавая ее величеству честь, сильно ударил прикладом ружья в паркет, и оно со страшным грохотом выстрелило.

-- Ну, милый! Будет тебе сейчас на орехи...

На звук выстрела отовсюду сбежались караульные:

-- Кто стрелял? Какова причина?

Надо было теперь спасать солдата от расправы:

-- Да я и выстрелила... а что? Разве нельзя?

Роджерсон, будучи лицом доверенным, дал понять Потемкину, что одиночество императрицы становится нежелательным. Светлейший уже не раз ловил пристальные взоры женщины, которые она обращала на кавалергардов, и пугался, что Екатерина изберет для себя фаворита нежданно-негаданно -- без его светлейшего ведома.

-- Попадется какой-нибудь орангутанг с лестницы, ни звания моего, ни чина не пощадит... А надобно такого сыскать, чтобы он, матушку ублажая, и мою особу боготворил!

5. ОБОЛЬЩЕНИЕ

В дни церемоний и праздников перед Зимним дворцом собиралось до четырехсот карет с выездными лакеями и кучерами. Гофмаршал объявлял в залах публике о "выходе". Дипломаты, шушукаясь и толкаясь, спешили занять места по старшинству положения. Наступала тишина. Но вот валторны на хорах проиграли, арапы в белых чалмах растворяли двери, и появлялась она, сильно располневшая, с жеманной улыбочкой на крохотных губах. Поклон -- впереди себя, затем -- направо, налево. Ряды вельмож, военных и дипломатов склонялись перед нею разом, и над их париками нависали облака пудры-белой, голубой, розовой. Подле императрицы, кося одиноким глазом, вышагивал Потемкин, имея в руке сверкающий жезл. Из дверей выплывали следом двенадцать статс-дам, весьма внушительных, украсивших бюсты красными лентами, за ними семенили двенадцать фрейлин, жаждущих любви и выгодных браков. За женским штатом следовали двенадцать камергеров с золотыми ключами и двенадцать камер-юнкеров, довольных жизнью. Шел тайный совет Екатерины, заправилы коллегий и сенаторы. На смену поющим валторнам в музыку вступали оглушительные литавры, громы которых отзванивали в хрустальных бирюльках ослепительных люстр. Екатерина мановением руки давала знак: теперь можно не церемониться. Лакеи из боковых дверей выносили подносы с ликерами, фруктами и печеньями. Бал открывался недолгим менуэтом, но Екатерина не танцевала. Ее ожидал стол для игры в ломбер, вист или макао. Время от времени озирая танцующих, она подзывала кого-либо из гостей для беседы. Певчие придворной капеллы без сопровождения оркестра, одними лишь голосами, воспроизводили звучание органа. В проходах дверей вахтировали кавалергарды, почти целиком облаченные в серебро (только на кирасах-орлы из золота), даже ремни поверх ботфортов собраны из серебряной чешуи. Древнегреческие шлемы этих гигантов полыхали султанами из перьев страуса -- белых, черных и красных. В восемь часов вечера Екатерина бросила игру, и процессия, выстроясь в прежнем порядке, торжественно сопровождала ее до внутренних покоев. Музыка стихала. Хористы подзывали лакеев с подносами, чтобы доесть и допить остатки царского ужина. Гости спешили к лестницам, ведущим к выходу. Внизу их ждали кареты. Народ на улицах еще издали узнавал славный потемкинский цуг лошадей особой "сребро-розовой", масти, его раззолоченный фаэтон и -кланялся. Отличали в городе и прислугу Потемкина -- по ливреям голубого бархата с позументом серебряным. А средь мещанок столицы возникла мода -- носить медальоны с профилем Потемкина ("вздохами его движа, они оживляли")...