После заутрени один вельможа обратил на голос Потемкина особое внимание и спрашивал настоятеля храма:
— Где вы столь утешного певчего раздобыли?
— Сам пришел. Дворянин смоленский.
— А служит ли где?
— Да нет. Баклуши на Москве бьет…
В мае 1755 года Потемкин был записан в Конную гвардию — рейтаром. Иначе говоря, рядовым солдатом кавалерии.
Это был год, значительный для России!
Зимою маменька навестила сынка в Москве, и Григорию было стыдно за убожество ее. Садилась она в дверях покоев обеденных, проверяя у лакеев, какие объедки после гостей на кухни выносят. И что на тарелках оставалось, все поглощала с завидною жадностью, а фруктаж редкостный (будь то корки апельсинов или ананасов) совала в прорехи платья, точно цыганка-побирушка. За такое поведение Кисловские прозвали ее «смоленская тетушка — сливная лохань»… Дарья Васильевна поведала сыну, что старшую дочь Марью выдала за капитана армии Николашу Самойлова, человек он нраву трезвого и жену содержит исправно. А к Марфиньке уже подлаживается Васенька Энгельгардт — соседский, из шляхты смоленской.
— Вот ужо, даст Бог, — уповала вдова, — и других дщериц по мужним рукам распихаю… А ты-то как, сердешный мой?
— Да я, маменька, все думаю. Живу и думаю…
— Чего же думать тебе, ежели сыт, обут и одет? Тут и думать не стоит, а надобно в домах бывать свойских и заранее для себя богатеньку невестушку приискивать…
Потемкину было уже 15 лет. Зима трещала за окнами — морозная, солнечная, снегу навалило — душа радовалась. В доме Загряжских на Моховой собрались вечером родственники, стали обсуждать новый указ царицы. Генерал-поручик сам и зачитывал по бумаге:
— «Великое число у помещиков на дорогом содержании учителей, из которых большая часть учить не могут». Верно — не могут! Чту далее: «Принимают и таковых иноземцев, кои лакеями, парикмахерами и другими подобными ремеслами всю жизнь свою препровождали». Ишь как! — заметил генерал. — Тут истинно матушкой-государыней подмечено… Ну, побреду далее: «А таковые в учениях недостатки реченным установлением исправлены будут, и желаемая польза надежно чрез скорое время плоды свои произведет…»
Все притихли. Ясно же и так, что корпуса кадетские (Сухопутный и Морской) в чины офицерские выводили, а где дворянину науки постичь? А где разночинцу себя образовать? — Дарья Васильевна, указа не осилив, спрашивала:
— Никак, снова война с турками будет?
Ей растолковали: в «реченном установлении» сказано об основании университета с гимназиями — для дворян и разночинцев.
— Вот Гришку твоего и надо бы в университет!
— А что это такое?
— Заведение.
— Так в заведения пить ходят, там воров много.
— Ты питейное с наукой не путай. Университеты издавна в образованных странах имеются, как извечные питалища юности нравами добрыми и вкусами здоровыми… Чего ж тут не понять?
Перед сном мать сказала сыну:
— Тебя в новое питалище определять задумали. От казны здорово и вкусно кормить станут. Ты держись за это место. Не проворонь. Сам ведаешь, что мы с тобой бедные — чужим столом сыты…
Потемкин отмахнулся с небрежностью:
— Ах, маменька, мне все равно, где питаться…
Место для университета подобрали у Курятных ворот Китайгорода, где расположились Главная аптека и буйная остерия «Казанка», куда в годы минувшие сам Петр I заглядывал, чтобы перцовой ахнуть и закусить грибками. Трактир этот разломали, а пьяниц выгнали. На старой почве поселялась новая жизнь.
4. ОЧАРОВАНИЕ ЮНОСТИ
Настал день открытия Московского университета…
Отмолясь перед иконою Казанской богоматери, воспрянули все те, кто билеты имел пригласительные, и дружным скопом подвигнулись в залы актовые, где читано им было с кафедр четыре речи о пользе научной. Потемкину пришлась по сердцу первая, прочтенная магистром Антоном Барсовым на языке русском. А потом пошли читать на латыни и французском, отчего рейтар Конной гвардии вежливо поскучал. Последним выбрался на кафедру Иоганн Литке — с речью немецкой…
В ряду гимназическом, ряду дворянском, стоял подле Потемкина отрок-увалень (губы толстые, а глаза смешливые).
— У-у, ферфлюхтер вредный, — шепнул ему Гриша.
— Никак, ты меня эдак? — оторопел отрок.
— Не тебя, а Литке…
Сидели в креслах дамы знатные и персоны значительные, толпились, ко всему внимательные, родители, по стеночке жалось купечество именитое, терзаясь мучительно: «Как бы нас теперича на эту вот штуку налогом новым не обклали…» И был стол пиршественный, и была иллюминация великая. Потемкин поглазеть на чудеса любил, а потому все, что показывали, разглядел. В огнях изображен был Парнас, там Минерва восхваляла императрицу России, а младенцы многие (сиречь купидоны шустрые) упражнялись в науках. Один из них, славе потворствуя, чертил в небесах имя фаворита Шувалова, а скромный ученик с книгою восходил к престолу Минервы, которая приличным жестом одобряла его похвальное поведение. Истина повергала символы зависти и невежества. Младенец ломал ветвь пальмовую, показывая студентам венцы лавровые и медали наградные, которые, вестимо, получат лишь преуспевающие в науках.
Кто-то тронул Потемкина за рукав кафтана — это был толстый отрок-увалень, который назвался Денисом Фонвизиным:
— Шувалов, яко куратор наш, гостям конфеты со стола царицы прислал. А вот и приятель мой — Яшка Булгаков… люби его.
Булгаков был Фонвизину под стать — тоже упитанный недоросль. Сообща решили идти наверх, чтобы конфет себе раздобыть. В их компанию сразу же ввинтился четвертый малый — совсем тощий, обтрепанный, вида захудалого, по имени Васька Рубан:
— Господа благородные, сколь живу, а про конфеты только слыхивал, но видеть не доводилось… Посмотреть на них дадите?
— Пошли с нами, — притянул его к себе Потемкин.
— Да я же не дворянский сын — разночинный. Вам-то ништо не будет, а меня разложат возле конфет и выпорют.
— Плюнь! — баском отвечал Фонвизин. — Мы, столбовые, правда, гербов на лбу не таскаем, а все равно пороты бываем…
На лестнице их задержал Сережа Кисловский:
— Гришка, куда целую шайку ведешь?
— Конфеты красть.
— Попадешься — вовек чести дворянской лишишься…
Все заробели. Потемкин один проник в залу для вельможных гостей, где были развешаны на шелковых лентах конфеты величиною с огурец. И, ничуть не сумняшеся, нарвал конфет, будто фруктов с ветвей своего сада, всех приятелей оделил.
— Бежим, пока не поймали! — воскликнул Рубан…
Вскоре все четверо встретились снова — в книжной лавке университета. Денис Фонвизин купил грамматику латинскую, а Яшка Булгаков лексикон Целлария приобрел. Они и спросили:
— А чего вы, робяты, книг не покупаете?
— Вы богаты, а я бедный, — сказал Потемкин.
Рубан в него вцепился, как в брата родного:
— Гриша, друг! Я тоже бедный. Два дни не жрал.
— Пойдем, — потащил его Потемкин из лавки. — Я у богатых живу. Разносолов не сулю, их по буфетам прячут, но сыт будешь…
Он привел его в дом Кисловских, где и насытил Рубана до отвала. Вася ему потом слезно признался:
— А я ведь, Гриша, пешком из Киева заявился.
— Да ну?
— Учился в тамошней академии и махнул на Москву босой, три месяца шел, побираясь. Где дадут, где поколотят. Хотел к здешней Заиконоспасской академии прибиться, но прослышал об университете и сюда подался: будь что будет, не боги ведь горшки обжигают… Одежонка-вся на мне! Сношу-померзну!
Потемкин ему валенки подарил:
— Как же, Вася, о грядущем-то мыслишь?
— К стихослагательству навык имею природный.
— Дельно ли это для жизни — вирши складывать?
— Прогреметь можно. На весь мир.
— Да что ты? — удивился Потемкин.
— Истинно так! Еще воспарю орлом в поднебесье.
— Ну и ладно. Валенки-то примерь, не малы ли? А пока еще не воспарил, так ходи ко мне: будешь, орел, кашу мою клевать.
Васька Рубан притопнул новыми валенками: