Выбрать главу

Домашним деспотом, если так можно выразиться, он был скорее по другой причине: из принципов миропонимания и преувеличенного чувства долга. Он считал себя самым разумным, самым сильным, ответчиком за всех своих кровных.

Да и в самом увлечении Александра Ерофеевича церковностью тоже было много высокого, поэтического, далекого от житейской прозы. Даже больше того — прекраснодушного, бескорыстного, мечтательного, как это ни покажется странным в ревнителе пользы и торговой выгоды, в расчетливом практике, каким он был.

Семейные рассказы об А.Е. Федине до забавности поражают именно такой своей неожиданностью, столь нередкой, впрочем, в русском человеке.

«Приказчик саратовского купца Бестужева Александр Ерофеев Федин писал стихи, — сообщает о дяде Геннадий Васильевич Рассохин (сын сестры писателя), — сочинял он их втайне от всех, считая это занятие „баловством“. Написанное прятал, запирал в сундук. Поэтические упражнения бестужевского приказчика остались неизвестными: накануне женитьбы он предал огню все написанное, после чего прекратил заниматься сочинительством… Об этом мне рассказывали бабушка и мать». И далее: «После смерти Александра Ерофеевича моя мать обнаружила в ящике комода необычную книгу — сочинение какого-то ученого богослова „Поучение, како состязатися со раскольниками“. Книгу эту она отдала брату. Листая „научный труд“, Константин Александрович смеялся:

— Какие затраты умственной энергии нужны, чтобы понять хотя бы первую вводную фразу! Ведь она изложена на двадцати страницах… Двадцать страниц печатного текста, начинающегося словом „поелику“, понадобилось, чтобы изложить простую мысль о необходимости иметь пособие по борьбе с расколом. Такая изощренная витиеватость…»

Все это, напомним, никак не исключало, а, может быть, лишь дополняло прочее, условно говоря, «мешковское». Так, подобно горьковскому деду Каширину, Александр Ерофеевич не раз беспощадно порол того же внука Геннадия. Попасться под горячую руку ему было опасно. Раздвоенность у него была в чем-то типовой: одним он был в практических делах, перед лицом жестокой действительности, другим — отойдя душой, помягчев и возмечтав.

Семью Фединых к концу 1907 года уже покинула недавно выданная замуж сестра Шура. Ее отсутствие Костя болезненно переживал вместе с матерью Анной Павловной.

«Моя мать, Анна Павловна, урожденная Алякринская, — писал К.А. Федин, — дочь народного учителя, воспитанная своим дедом — священником в глуши Пензенской губернии, внесла в дом уклад русских духовных семей». И, вспоминая свои метания переломного юношеского возраста, добавлял: «Мать оказалась мне… доброй опорой, чем была всю свою не очень легкую жизнь. Думаю, что только благодаря ее чуткой воле я не сбился с пути».

Анне Павловне, миловидной, круглолицей женщине, к началу описываемых событий шел сорок второй год. Но в Костиных глазах она была едва ли не старушкой, как вечным бородатым долгожителем представлялся ему и прочный рослый крепыш Александр Ерофеевич, бывший на три года ее старше.

Жалостливая, безответная, Анна Павловна стойко несла свой долг перед крутым, деспотичным мужем, но всю любовь своей деликатной и тонкой натуры перенесла на сына. Мать и сын понимали друг друга с полуслова. Причем в чувстве к матери у Кости с годами возобладал легкий оттенок покровительства сильного к менее защищенному, как относятся, быть может, к приниженному существу, готовому отдать последнюю кровинку и умереть за тебя по первому знаку. Огорчить мать, а тем более причинить ей страдание, он боялся больше всего.

Сестра Шура, недавно оставившая дом и переехавшая в Уральск, та была другом. Шестью годами старше, рассудительнее, прозорливей, нередкий Костин поверенный и советчик. Она тоже чувствовала сходство с ним. Была «одного поля ягода». «Такая же юродивая, как мать, прости господи!» — вскипал иной раз Александр Ерофеевич.

Жили Федины в Смурском переулке, на окраине города, которая с документальной точностью описана в романе «Братья». «Переулок назывался Смурским, — читаем там, — и был, правда, буровато-серым, смурым, смурыгим. На углу Староостроженской улицы, посреди проезда, торчала водопроводная будка, к ней с утра до сумерек, погромыхивая ведрами, ползли бабы. Отсюда дорога скатывалась к Нижней улице, потом — к оврагам, которые в городе назывались бараками. Дальше шли горы.

У бараков жили по левому порядку угольщики, по правому — шорники… Угольщики и шорники в обычное время пользовались тротуарами, не задевая прохожих, по субботам парились в бане — на углу Смурского и Цыганской, в праздники отстаивали раннюю обедню у Петра и Павла, грызли каленые подсолнечные и тыквенные семена — люди как люди». Однако же условия существования теснимых из жизни развитием капитализма ремесленников, становившиеся год от года все более тяжкими и беспросветными, копили в этих людях ожесточение и злость. Недаром за ними закрепились прозвища — «потники» (шорники) и «анафемы» (угольщики). При случае озлобление дико и бурно вырывалось наружу.