Одна рука Кости покоилась на груди, заложенная за борт черного форменного кителя ученика Саратовского коммерческого училища («сюртука императора»!), голова была горделиво откинута назад. Стоять так часами было муторно, да и просто трудно. Но он терпел — отрабатывал крышу над головой и харчи.
Будущая живописная знаменитость совсем погрузилась в свои красочные маракования, призванные воспроизвести великого императора в пору его триумфа, как вдруг широко распахнулась дверь. И в клубах морозного пара показалась, словно возникшая из других миров, страшно знакомая фигура. Волчий треух, лицо с заиндевевшей бородой, рыжий распахнутый полушубок. Отец!!
Они так и замерли, застыли на своих местах — незадачливый Наполеон и Будущая Живописная Знаменитость, которой ведь тоже могло здорово нагореть от собственных родителей, хорошо знавших почтенного Александра Ерофеевича, — за лживые объяснения и покрывательство бежавшего товарища.
Самое замечательное, что почти все дальнейшее происходило в молчании.
Александр Ерофеевич молча подошел к сыну, взял его за опущенную левую руку и свел с постамента. Затем, подождав, когда тот оденется, вывел его на улицу.
Некоторое время они без слов шагали по Большой Кисловке.
— Как мама? — первым спросил Костя.
— Лежит… Чай, не железная! — выговорил отец.
Это было самое большое угрызение, самый сильный укор. Он знал, что его побег тяжело отзовется на матери.
— Куда мы идем? — тем не менее собравшись и внутренне изготовившись, спросил Костя.
— Мы идем… мы направляемся… — глядя перед собой, повторил отец. — Ну, хошь в баню…
Это звучало двусмысленно, истолковать можно было и так и атак. Но оказалось сущей правдой.
Они пришли в банные номера первого разряда. И, перебираясь из мыльной в парилку и обратно, долго и с азартом плескались водой из шаек, терли друг другу спины, поддавали в раскаленное нутро каменки хлебным квасом из ковшика, хлестались на полке пахучими березовыми вениками, окатывались ледяной водой и начинали сызнова по кругу. Все это, впрочем, тоже без объяснений, почти без слов.
На улицу вышли оба розовые, легкие, обновленные. Баня, словно бы напомнив о физическом родстве, смыла взаимное озлобление. Все-таки они были одна плоть, самые близкие — отец и сын.
— И как ты? — уже на улице оглядел Костю Александр Ерофеевич. — Посветлело? Будто заново на свет родились, а? — Он слегка подтолкнул сына в бок. — Сказано: баня — вторая мать…
— Ну а теперь куда? — уже доверчивей спросил Костя.
— Давай поглядим, — предложил отец. — Скрипку-то куда подевал? — поинтересовался он.
— В ломбард заложил, — криво усмехнулся Костя.
— Та-ак!.. Значит, на живопись перекинулся? Тогда навестим, знаешь, что? Третьяковскую галерею. Братья Третьяковы, купцы, слышал? А вот тоже справили что-то на общую пользу. Давно собирался посмотреть. А теперь, раз сподобился, пойдем!
Они оказались в краснокирпичной с треугольной крышей Третьяковской галерее. И долго бродили в залах по паркетным полам, рассматривая развешанные на стенах картины. Охрабревший Костя принялся даже давать пояснения. А отец только сопел, косился на сына и кивал смущенно. Выглядел он просветленным, как случалось иногда после посещения божьего храма.
Уже в поезде, по дороге на Саратов, когда они сидели друг против друга на скамейках, а за окном в снегах бежал новый наступивший день, отец спросил:
— А учиться дальше намерен?
— Нет! — твердо сказал Костя.
— Ладно!.. Тогда постой за прилавком. — И, помедлив, добавил: — Положу тебе оклад. Для начала — четыре рубля в месяц. Желаешь — табак кури, хочешь — книги скупай…
Костя напрягся, густо покраснел. Отец явно и на глазах ломал себя: он духа табачного не выносил. Бывало, до обнюхивания рта, до рукоприкладства доходило, чтобы отучить от папирос. А теперь вот смирился, дозволял открыто.
— Поработаешь — осмотришься… — продолжал Александр Ерофеевич. — Трудиться — это, брат, не «марсельезы» распевать… — вдруг съязвил он.
«Марсельезы» — была известная отцовская подковырка с намеком на Костино поведение двухлетней давности. (На свой мальчишеский лад Костя откликнулся тогда на революционные события поры 1905 года.)
— При чем тут «марсельезы»?! — огрызнулся Костя.
— Поработаешь — осмотришься, — повторил Александр Ерофеевич. — А там, даст бог, решим. Запомни только, сын, хлеб достается человеку в поте лица. И от себя никуда не убежишь…
Это было почти все, что он сказал.
Лавка писчебумажных товаров Федина располагалась в почетном месте, на одной из главных улиц Саратова, в Архиерейском корпусе. «Архиерейским» — длинный ряд лепящихся друг к другу больших и маленьких магазинов, лавок и лавчонок, протянувшихся на целый квартал, — назывался потому, что долгое это беленое кирпичное здание, где первый этаж был отдан торговым заведениям, принадлежало саратовскому архиерею.