Он нахмурился и говорит: «Лучше я, Евдокия Степановна, от калгановки умру, чем от жизни такой… Ты видишь, на кого я похож?» — «Да, вижу, Петенька, вижу. Только понять не могу, что случилось с тобой?» — «С женой поссорился, — ответил он и опять нахмурился, — с Галей Остроумовой. Она сначала Снегурочкой прикидывалась, единственным меня называла, неповторимым, носки мне вязала, свитера из чистой шерсти, штаны кожаные достала, дубленку, а потом, когда дети народились и денег не стало хватать, Снегурочка моя будто растаяла…» Он мрачно посмотрел на ржавые гвозди, которые я вытащила из сапог, их было ровно девять, и со слезами на глазах выдавил: «Это она в мои обутки гвозди сует. Раньше носки теплые совала, а теперь — гвозди». И громко расплакался. Признаться, Феденька, мне было не очень приятно слушать, как плачет здоровенный молодой мужик, отец двух малых ребят.
А он знай не унимается да сквозь слезы и на жизнь свою жалуется. «Она, — говорит, — гадюка подколодная, деньги у меня из кармана ворует, которые я честным трудом зарабатываю. Вот, в карманах, гляди, после шабашки в каждом было по двадцать пять рублей. Утром встаю, одеваюсь, а денег нету». «Да что же такое случилось с твоей Снегурочкой? — спрашиваю. — Может, ты, Петя, на сторону ходишь?» — «Да никуда я не хожу, Евдокия Степановна! Я ей в жизни не изменял, своей Галеньке…»
Вот видишь, Феденька, до чего жена мужа довести может… Из дома выживает, а у него ни угла, ни родичей, ни накоплений…
Всю-то ночку пробыл у меня Чумаков. Я ему носочки шерстяные подарила, рукавички старенькие для плотницких работ. Спать положила его на полати. Он у меня как малый ребеночек на полатях разомлел, а утром спустился вниз, опохмелился все той же калгановкой, которую я после третьего стаканчика спрятала, и говорит вкрадчивым, почти ангельским голосом: «Бабушка, ты хороший человек, только почему одна живешь? Давай вместе жить. Усынови меня». Мне от этих слов почему-то страшно стало — неужели, думаю, я одна? А где же мой Феденька? Где голубчик мой! Неужто больше не увижу… А он, Петька-то, опять спрашивает: «Что, бабушка, молчишь или боишься характера моего? Напрасно боишься! Я ведь этой калгановки, если вместе жить будем, в рот не возьму, потому как я не пьяница и хмельник меня стороной обходит. Давай соглашайся на мое предложение. Про Федьку-то, внука твоего, я все знаю: и то, что он из дому родного утек, и про то, что с Нюрой из Хаялы дролился… В общем, будь уверена, я твоих овец голодом не заморю и картошку не спорчу… Нельзя тебе одной жить, бабушка, никак нельзя…»
Вот так, Феденька, мальчик мой. Жалость да боль сердечная острее ножа душу ранят, жалею я тебя, Феденька, ох как жалею! И Петьку Чумакова жалко — редкий мужик, а счастья нет. Это, наверное, от того, Федя, что он однобоко на мир смотрит, напрямик. Он думает, все должны быть такими же. А ведь мир, Феденька, не однолик, что ни человек, то характер. И разве можно подстраивать людей только под свою колокольню. Плохо на земле будет, ежели каждый только под свою…
Да, чуть не забыла, Нюра просила твой адрес. Я ей сказала, что адрес у тебя временный и ты скоро приедешь. Она позавчера пятый раз приходила, понять никак не может, зачем ты в столицу на такой длинный срок уехал. Переживает, что не предупредил ее. «Скажи, — говорит, — баба Дуня, честно, чего он там забыл? Ежели, — говорит, — со столичной какой сошелся, то я его все равно отобью. Зря темнит!»
Ты уж, Феденька, напиши ей. Ведь ближе ее да меня у тебя никого нет.
Вчера я тебе денежек на маслице послала — круглую циферку, десяточку. Ты уж, Феденька, денежки зря не трать, до следующей пенсии еще двадцать дней осталось. Хлебушка опять накупи да спрячь подальше, а маслица понемногу бери, сам разумеешь…