— Соседка, — снова заговорил Хохотун, — а внучок-то че не помогает? Убежал — горбаться бабушка! Куда ты такого лоботряса откармливаешь?
«Забижать» внучека бабушка не позволяла никому. Маленьким еще был, задерутся ребятишки, хворостину в руки, и на них.
— Сам ты лоботряс! — зло шепелявит старуха. — Парень в техникум поступает!
— Испортишь ты его, как жить будет?
— Не заботьси, не заботьси! — машет она рукой и, наклоняясь к кирпичам, бросает уже всем: — Сроду от ребенка никто худого слова не слыхал.
Старуха права: худого слова не слыхали, но и доброго тоже. Кисель. Он и в техникум поступать не хотел, изъявлял, правда, желание пойти работать, но не знал куда. Бабушка настояла: «Учись, пока я живая, выучишься — за столом чистеньким будешь сидеть».
На бревнушке уже пять-шесть мужиков, переговариваются, смотрят на старуху — нашли цирк!
— Вчера дождь-то был, — вспоминает Хохотун. Он в центре.
— Ну.
— А перед самым дождем цемент привезли. Машину. Вот тут же у ворот ссыпали. Закапало. Я зашел домой, может, минут пять покрутился, глянь в окно-то — а Козявка уже донашивает. С двумя ведрами, как метеор — туда-сюда, туда-сюда. Гляжу — подчищает уже. Чуть, может, успело замочить.
— Двужильная, — вставляет седоватый, рыхлый, тихий пожилой человек, по виду из мелких служащих. Он с соседнего квартала, приходит на бревно редко.
— Черт его знает какая! — восклицает Хохотун. — Для внучека своего старается.
— Смех смехом, — выцедил сквозь улыбку тощий черный мужик. — Вот если б на производстве все так работали.
Петровна раньше жила не здесь. В Заречье же, но в другом месте — на фабрике. Сюда переехали они с внуком недавно, весной, поэтому в соседях еще не остыло удивление, и они, немного ошарашенные, с удовольствием зубоскалили. Оттого, собственно, и ожили давно увядшие посиделки на бревнушке.
— И отчего ныне так, — подхватил тему седовласый и, мелко мигая глазами, зарассуждал, — до глупости над детьми трясемся. У меня вот дочь, Нина, недавно квартиру получила. Бегает, с ног сбивается, ищет ковер в детскую. Большой нужен, чтоб весь пол застелить и чтобы Танечка, внучка, могла ползать. А тут недавно приходит, говорит: «А пианино Танечке у нас уже есть». Купили! А внучке года нет. А в семье у нас… всем медведь на ухо наступил. Может, по линии мужа…
— Что дурно, то потешно! — оборвал его чернявый. Новая тема, видно, его не грела, вернулся к старой. — Тут не пианино. Машина. «Нива». И достать сумела! Старая, неграмотная, а пронырливая, зараза. И отдала недорого, одиннадцать тысяч. По нынешним временам…
— И неужели все на батуне? — вздыхает седовласый мелкий служащий.
Он закраснелся, удивлен, для него эти известия внове. Он вообще из тех, до кого внешние события доходят в последнюю очередь. А коли дойдут, так удивляется долго, до тех пор, пока о случившемся не забудут.
— На батуне, — охотно поясняет Хохотун. — Давно уже она его продает. На фабрике жила, огород весь засаживала. Домишко там у них был плохонький, а сюда переехала… Хе… Федор, хозяин бывший, на днях приходил. Дом свой, говорит, захотелось посмотреть, сад. Он теперь у сына живет, в казенном. Ну, заходит туда, к старухе, побыл там, выходит — я тут сижу — и слезами плачет! Сад-то у него какой был: яблоня, малина, смородина, крыжовник, вишня. Все под корешок срезала! Начисто! Один батун в огороде. Федор за голову хватается, сколько, говорит, я его удобрял, наземил, по кустику выращивал, берег! Знал бы — никогда не продал! А что теперь сделаешь?
Мужики, хоть и были в курсе историй с бабкой, слушали с интересом, молчали, ухмылялись, кивали головой, а седовласый, вытянув лицо, покачиваясь, пропел:
— Ай-яй-яй-яй, загубила, значит сад, ай-яй…
А Чернявый потянулся и гаркнул:
— Всё! На следующий год огород засаживаю батуном!
— Ты на бабкину монополию не зарься. Надо свое изобрести.
И мужики стали придумывать, выискивать всякие прибыльные заведения. Вариантов было много, но в конце концов единогласно пришли к мысли: бабка-то двужильная, того еще закала — вот кабы нам по такой бабке!..
— Так, Петровна, как насчет помощи? Сговоримся, а? — не дает покоя Хохотун старухе.
Та в ответ лишь недобро поглядывает и уходит с кирпичами молча. Мужики смотрят вслед. Они бы, конечно, без разговора помогли одинокой старушке — не надо и просить. Но помогать одинокой старушке носить кирпичи для гаража, где будет стоять ее автомобиль, как-то вроде нелепо. На такую бабку можно день и ночь работать, конца не будет. У них у самих дома дел по горло, но охота посидеть, поговорить. Это тоже надо в жизни. А старуха все таскает, таскает кирпичи, переваливаясь на согнутых, худеньких ножках, сокрушает людские понятия о старости своим непомерным упрямством. И мужики начинают отчего-то нервничать, потихоньку расходятся — все же неловко, когда старый человек работает, а ты сидишь. И как-то неприятно становится на душе, хочется не видеть, не думать о старухе. И если тайно признаться себе, то выходит — завидуешь ей. Хотя — чему бы? Чему? Сумела все-таки в жизни что-то совершить, этому, что ли? А дальше каждый думает по-своему. В чернявом, скажем, наверное, мутится злоба на мир, где существуют вот такие шустрые бабки. Седовласому жалко сад, за ним почему-то и старуху, внука, и противна их жизнь. А Хохотун побыстрее отмахнется от мысли о бабке — у него все хорошо, и слава богу. У кого-то иное…