— Из церкви, — сказал Цыбуля. — У нас на деревне-то в церкви паникадило, скажу тебе. Богатое паникадило.
— Ты, Цыбуля, не крути. — Никита подмигнул. — У тебя, мне сдается, крестик-то как раз и есть. Маленький такой, а?
— Тоже скажет, «маленький», — проворчал Цыбуля. — Отродясь не было.
— Сказывай!
— Ей-богу, нету!
— Ладно! — сказал Никита. — Давай!
Цыбуля обозлился:
— А ну тебя в болото! Сказано — нету! Что я тебе — поп?
Андрей незаметно потянул Никиту за рукав.
— Ты у Мишки-то пошукай.
Мишка расслышал.
— Пошукай, пошукай! Я те вот пошукаю! — Помолчал. — Нету!
Никита притушил окурок. Встал. Подошел к Мишке.
— Нет, так нет. На нет и суда нет.
И вдруг — цап! — выхватил у Мишки из-под гимнастерки белый посеребренный нательный крест.
— А это что? — сказал он. — Это что? Медальон?
И вот они стоят оба, готовые в дорогу: Сорока и Федька. Сорока — в белой, с черными крапинками, ситцевой рубахе, в коротких, чуть пониже колена, синих портках, босой, Федька — тоже: в белой рубахе, в синих портках и тоже босой. Левая нога, ступня, туго перевязана тряпьем. Забинтована.
И конь готов. Стоит-спит, понурив голову, полузакрыв глаза. Унылый мерин, с огромными ушами, с отвислой губой, самый старый конь в отряде.
Подошел комиссар.
— Ну-ка, нагнись! — Надел на Сороку Мишкин крест. Улыбнулся. — Значит, так, Василий: на бога надейся, а сам не плошай! Ясно?
— Ясно, товарищ комиссар!
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава первая
Ехали медленно, не спеша.
Медленно, не спеша, лениво помахивая хвостом, шагал коняга по узкой тропе, шагал, думал о чем-то, о чем-то своем, лошадином, — и было ему, должно быть, обидно и скучно: опять гонят куда-то. Куда? Зачем? И не спросят. И не скажут. Эх-ма! Он закрыл глаза. Он дремал на ходу.
Медленно, не спеша, над конягой, над Сорокой, над Федькой кружил комар. Было не понять: чего ему, собственно? Кусаться — он не кусался. И петь — он не пел. Но не отставал ни на шаг. Куда они — туда он.
И медленно, не спеша, не поворачивая головы, не глядя на Федьку, — Федька сидел сзади, — говорил Сорока:
— Ежели что, — говорил он, — молчи. Он тебе так, он тебе этак. А ты молчи. Молчи — и край. Знаешь: кто молчит — тот двух научит. Так-то, Федор. Ты как? Слушаешь?
— Слушаю.
Он не врал, Федька. Он слушал. Он внимательно слушал, что говорил ему Сорока. Ежели что — молчи. Он тебе так, он тебе этак. А ты молчи. Молчи — и край. Все расслышал. Все понял. И в то же время он напряженно, затаив дыхание, прислушивался к тому, что делается в лесу.
Лес был полон звуков, шорохов, шумов. Были далекие звуки и близкие звуки, громкие шорохи и тихие шорохи. И в каждом звуке, в каждом шорохе были неизвестность, опасность, тревога. Вот крикнула птица. Чего она? Птенцов кличет, или спугнул ее кто? Вот хрустнула ветка. Зверь крадется? Человек идет? Неладно, тревожно было в лесу.
Вздохнул:
— Лесу-то сколько!
— Лесу-то тут мало, — сказал Сорока. — Места эти больше степные, голые места.
— Ну, уж мало, — сказал Федька. — Только и видишь, что лес да лес.
— Так ведь нам только лесом и можно, — сказал Сорока. — Нам на открытую выйти — зарез.
— А ведь если на Кленцы — так полем надо, — сказал Федька.
— Тут особая статья. Тут крайность.
И вот кончился лес. Открылось поле, степь, даль.
— Ширь какая! — сказал Сорока. — А ты жалился!
Ширь, верно, была необъятная. Под знойным, легкой дымкой подернутым небом просторно, привольно раскинулась степь. Гляди влево, гляди вправо, во все концы, до самого краю — все то же: бурьян, молочай, овраги, балки. Степь. Ни деревни, ни хаты. И петух не кричит. И собака не лает. Все замерло, застыло. Спит степь под полуденным солнцем, и даже не снится ей ничего, и даже снов не видит.
— А ты жалился! — сказал Сорока.
Федька не ответил. Федька сидел разморенный, красный, глядел осоловелыми глазами на молочай, на бурьян и то и дело клевал носом, кивал, как бы здоровался с кем. Такая лень обуяла — пальцем не двинуть. Зной томил, зной давил, как чугунная плита. Ну и ну!
«Ну и ну! — думал Федька. — Ну и жара!»
И вдруг услыхал песню. Откуда-то, будто издалека, шла песня, убогая степная песня. Даже не песня, какая там песня, когда ни мотива, ни слов? Просто, неизвестно откуда, неизвестно куда, шел над степью звук, шел, не повышаясь и не понижаясь, бесконечный, ровный, длинный, как верста. Так под скрип арбы в сумерках, когда одолеют человека одиночество и тоска, поют старые чумаки.