Иван Петрович болен, печален, ему не пишется. «Я бросил перо и сел у окна. Смеркалось, а мне становилось все грустнее и грустнее. Разные тяжелые мысли осаждали меня. Все казалось мне, что в Петербурге я, наконец, погибну. Приближалась весна: так бы и ожил, кажется, думал я, вырвавшись из этой скорлупы на свет Божий, дохнув запахом свежих полей и лесов, а я так давно не видал их! Помню, пришло мне тоже на мысль: как бы хорошо было, если б каким-нибудь волшебством или чудом совершенно забыть все, что было, что прожилось в последние годы; все забыть, освежить голову и опять начать с новыми силами. Тогда еще я мечтал об этом и надеялся на воскресение. Хоть бы в сумасшедший дом поступить, что ли, – решил я, наконец, чтобы перевернулся как-нибудь весь мозг в голове и расположился по-новому, а потом опять вылечиться. Была же жажда жизни и вера в нее».
В письмах к брату то же чувство гибели в Петербурге, то же желание «вырваться» из него, поездка в Ревель, план путешествия в Италию. Даже мысль о сумасшествии, промелькнувшая в воображении писателя в 1838 г. под влиянием чтения «Магнетизера» Гофмана, находит в романе художественное применение. Наконец, страх, о котором так часто упоминалось в письмах, раскрывается здесь в своей подлинной мистической природе.
«По мере того, как наступала темнота, комната моя становилась как будто просторнее, как будто она все более и более расширялась… И вот в это-то мгновение случилось со мной происшествие, которое сильно поразило меня. Впрочем, надо сознаться во всем откровенно: от расстройства ли нервов, от новых ли впечатлений на новой квартире, от недавней ли хандры, но я мало-помалу и постепенно с самого наступления сумерек, стал впадать в то состояние души, которое так часто приходит ко мне теперь, в моей болезни, по ночам, и которое я называю мистическим ужасом. Это – самая тяжелая, мучительная боязнь чего-то, чего я сам определить не могу, чего-то непостигаемого и не существующего в порядке вещей, но что непременно может быть сию же минуту осуществится как бы в насмешку всем доводам разума, придет ко мне и станет передо мною, как неотразимый факт, ужасный, безобразный и неумолимый. Боязнь эта вырастает обыкновенно все сильнее и сильнее, несмотря ни на какие доводы рассудка, так что, наконец, ум, несмотря на то, что приобретает в эти минуты, может быть, еще большую ясность, тем не менее лишается всякой возможности противодействовать ощущениям. Его не слушаются, он становится бесполезен, и это раздвоение еще более усиливает пугливую тоску ожидания. Мне кажется, такова отчасти тоска людей, боящихся мертвецов. Но в моей тоске неопределенность опасности еще больше усиливает мучения».
Это – не страх за здоровье, как писал Достоевский брату, не страх перед надвигающимся безумием, даже не страх смерти. Это – еще страшнее. Впервые в «Униженных и оскорбленных», на почве личного опыта болезни 1846 г. писатель подходит к метафизической проблеме. Нечто «безобразное и неумолимое» стоит на пороге сознания и готово вторгнуться в наш «разумный» мир. Это нечто не существует и в то же время может осуществиться в любую минуту, стать перед человеком, как «неотразимый факт». Оно не повинуется законам логики (и существует и не существует), разум с ужасом его отвергает, а оно в насмешку ему утверждает себя в своем «безобразии». Оно – ничто, но оно есть; небытие, но существует; темная бездна, перед которой изнемогает рассудок, но которую чует сердце. Небытие – самый мучительный кошмар Достоевского; он преследует его героев: Свидригайлова, Ставрогина, Версилова, Ивана Карамазова. Чтобы избавиться от этого призрака, писатель ищет мистической реальности, подлинного бытия. Его творчество – борьба с фантазмами сознания, поиски онтологической основы бытия.