Чтение этого письма действительно очень компрометировало Достоевского. Белинский писал Гоголю: «Вы не заметили, что Россия видит свое спасение не в мистицизме, не в аскетизме, а в успехах цивилизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их!), не молитвы (довольно она твердила их!), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства… Приглядитесь попристальнее, и вы увидите, что это (русский народ) по натуре глубоко атеистический народ».
Достоевский оправдывается путано, многословно и неубедительно. «Которого числа и месяца не помню (кажется, в марте), зашел я к Дурову в третьем часу пополудни и нашел присланную мне переписку Белинского с Гоголем. Я тут же прочел ее Дурову и Пальму. В шестом часу заехал Петрашевский и просидел четверть часа. Он спросил: „что это за тетрадь?“ Я сказал, что это переписка Белинского с Гоголем, и обещал неосторожным образом прочесть ее у него. Это сделал я под влиянием первого впечатления. Тут, по уходе Петрашевского, пришли еще кто-то. Естественно, зашел разговор о статье Белинского, и я прочел ее в другой раз… У Петрашевского читал потому, что дал обещание и уже не мог отказаться от него. Я ее прочел, стараясь не выказывать пристрастия ни к тому, ни к другому из переписывающихся». Итак, Достоевский три раза читал письмо Белинского. Кроме того, Филиппов показал в комиссии, что он делал второй список письма со списка, полученного от Достоевского, после чего последний оба списка взял к себе. Обвиняемый пытается доказать, что он читал статью Белинского «ни более, ни менее, как литературный памятник», что с письмом его он не согласен, что он был с ним в ссоре, и т. д., и т. д. Все это малоправдоподобно и натянуто; чтение письма вызвало общий восторг, и, несомненно, Достоевский, читавший его три раза, восторг этот разделял. «Объяснение» обвиняемого было хитрым дипломатическим приемом: он отрекомендовал себя профессиональным литератором, защищающим теорию чистого искусства, выставил кружок Петрашевского в комически безобидном виде, изобразил фурьеризм как систему «осмеянную, непопулярную, освистанную и забытую из презрения», уменьшил степень своей близости с «незлобивым мечтателем» Петрашевским, не выдал ни одного из товарищей по кружку, напустил туману на эпизод своего чтения письма Белинского и, главное, ни одним словом не упомянул о другом кружке – Дурова. На этом дело могло бы кончиться, если бы комиссия неожиданно не узнала о существовании группы Дурова. От Достоевского были потребованы дополнительные показания. Положение его сразу ухудшилось: он обвинялся в участии в революционной ячейке, предполагавшей завести тайную литографию. Ему приходится придумать целую повесть, чтобы усыпить подозрения комиссии. Он пишет: «На вечерах Дурова я бывал. Знакомство мое с Дуровым и Пальмом началось с прошедшей зимы. Нас сблизило сходство мыслей и вкусов: оба они, Дуров и особенно Пальм, произвели на меня самое приятное впечатление. Не имея большого круга знакомых, я дорожил этим новым знакомством и не хотел терять его. Кружок знакомых Дурова
чисто артистический и литературный. Скоро мы, то есть я, брат мой, Дуров, Пальм и Плещеев, согласились издать в свет литературный сборник и поэтому стали видеться чаще… Скоро наши сходки обратились в литературные вечера, к которым примешивалась и музыка». И вот однажды Филиппов предложил литографировать сочинения кружка помимо цензуры. Дуров был очень недоволен этим предложением, Михаил Михайлович Достоевский пригрозил немедленно уйти из кружка, а Федор Михайлович убедил всех отказаться от плана Филиппова. «После этого собрались всего только один раз. Это было уже после Святой недели… По болезни Пальма вечера совсем прекратились». Такова версия Достоевского: невинный литературно-музыкальный кружок; Филиппов предлагает завести тайную литографию для печатания литературных произведений, но этот нелепый план всеми решительно отвергается. Во всей этой истории Достоевскому принадлежит самая почетная и благонамеренная роль.