Если существование Бога в установившейся форме абсурдно и человек, не желая того, сам есть Бог, то его долг – продемонстрировать человечеству эту новую истину. Самоубийство Кириллова, не мотивированное никакой внешней причиной, есть утверждение безграничной свободы, приобретя которую человек станет властелином вселенной.
«Но один, тот, кто первый, должен убить себя сам непременно, иначе кто же начнет и докажет? Это я убью себя сам непременно, чтобы начать и доказать». «Я начну… и дверь отворю».
После его самопожертвования люди наконец поймут, разрушат стену христианской морали и в свою очередь станут богами.
«Будет новый человек, счастливый и гордый. Кому будет все равно, жить или не жить, тот будет новый человек».
Любопытно отметить, что атеист Кириллов исповедует ту самую доктрину, которую отвергает. Он убивает себя во имя спасения людей, как когда-то за любовь к человеку был распят Христос. По сути, Кириллов весь во власти образа Христа. Он жаждет в свою очередь взойти на крест, пострадать за других, своей кровью оплатить счастье других. И восторженная любовь к ближнему делает из этого атеиста фигуру почти христианскую. Я говорю почти, ибо Кириллов признает Христа, не признавая Бога. И тут уместно вспомнить странные слова из письма, которое Достоевский написал из Сибири госпоже Фонвизиной: «…если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы остаться со Христом, нежели с истиной».
Так, Достоевский разрывается между православным мессианством Шатова и атеистическим христианством Кириллова. Но в обеих позициях образ Христа остается неприкосновенным. Христос с Богом или Христос без Бога? Эта проблема, всю жизнь мучившая Достоевского, мучает и его героев. Кириллов, чтобы «разрешить ее», пускает себе пулю в лоб…
Самоубийством заканчивается и жизнь распутника. Ставрогин, как будто бы приблизившийся к порогу раскаяния, сам себя осуждает на позорную смерть. «Я пробовал везде мою силу… – пишет он в предсмертной записке, – я смотрел даже на отрицающих наших со злобой, от зависти к их надеждам».
Другие персонажи книги кажутся бледными на фоне этих вдохновенно созданных образов. Однако следует выделить отца Верховенского Степана Трофимовича – некую разновидность интеллигента-неудачника, нытика, идеалиста и краснобая, скопированного с профессора Грановского, одного из основателей русского либерализма. Рядом с ним пышным цветом цветет портрет «великого писателя» Кармазинова.
В образе Кармазинова Достоевский создал ядовитую карикатуру на Тургенева. Кармазинов, как и Тургенев, – «русский европеец», и Достоевский вкладывает в его уста подлинные слова Тургенева: «Я сделался немцем и вменяю это себе в честь». Или еще:
«Что до меня, то я… сижу вот уже седьмой год в Карльсруэ. И когда прошлого года городским советом положено было проложить новую водосточную трубу, то я почувствовал в своем сердце, что этот карльсруйский водосточный вопрос милее и дороже для меня всех вопросов моего милого отечества».
Для усиления сходства между Кармазиновым и Тургеневым Достоевский наделяет Кармазинова чертами внешнего облика Тургенева: «с довольно румяным личиком, с густыми седенькими локончиками, выбившимися из-под круглой цилиндрической шляпы и завивавшимися около чистеньких, розовеньких, маленьких ушков его». А также похожим голосом: «у него был слишком крикливый голос, несколько даже женственный». Наконец, он заставляет его публично читать свое последнее произведение под названием «Merci», текст которого пародирует некоторые страницы повести, которую Тургенев предполагал опубликовать в журнале братьев Достоевских[66].
Тургенев узнает себя в этом шарже и жалуется в письме к друзьям:
«Д-ский позволил себе нечто худшее, чем пародию; он представил меня, под видом К(армазинова), тайно сочувствующим Нечаевской партии. Странно только то, что он выбрал для пародии единственную повесть, помещенную мною в издаваемом некогда им журнале, повесть, за которую он осыпал меня благодарственными и похвальными письмами».
Впрочем, не было нужды в этом кощунстве, чтобы возбудить против Достоевского негодование «западников». Публикация «Бесов» вызвала бурную реакцию со стороны левой прессы и левых читателей. Эту безумную атаку на либеральные идеи они восприняли как кощунственную, варварскую, нечестную, нарушающую общепринятые эстетические нормы. Достойно сожаления, что бывший каторжанин так легко перешел в лагерь противников. Достойно презрения, что экс-заговорщик так очернил заговорщиков.
«Последний роман г. Достоевского, – заявляет критик Никитин[67] в статье о романе „Бесы“, – доказывает самым бесспорным образом то, что было, впрочем, очевидно и по первому его роману, „Бедным людям“, – отсутствие в авторе всякой творческой фантазии».
И добавляет: «В „Бесах“ окончательно обнаруживается творческое банкротство автора „Бедных людей“».
А в журнале «Сияние» можно было прочесть такие строки: «Если у вас достанет терпения дочитать до конца роман одного из наших некогда очень известных писателей, то, кроме возмущения, вы испытаете также жалость и даже печаль. Вам будет больно видеть падение автора, несомненно очень талантливого, и падение человека… Да, хочешь не хочешь приходится признать, что после „Преступления и наказания“ мы потеряли прежнего Достоевского… Сейчас критика может относиться к нему лишь с равнодушием, жалостью или презрением».
А редактор журнала «Русский мир», считавший, что «Бесы» – «одно из самых прекрасных и талантливых произведений художественной литературы последних лет», подвергся нападкам и осмеянию со стороны либеральной прессы.
А Страхов пишет Достоевскому о «Бесах» прекрасное письмо, которое стоит процитировать:
«…по содержанию, по обилию и разнообразию идей Вы у нас первый, и сам Толстой сравнительно с Вами однообразен…Но очевидно же… Вы загромождаете Ваши произведения, слишком их усложняете. Если бы ткань Ваших рассказов была проще, они бы действовали сильнее. Например, „Игрок“, „Вечный муж“ производят самое ясное впечатление, а все, что Вы вложили в „Идиота“, пропало даром… Ловкий француз или немец, имей он десятую доля Вашего содержания, прославился бы на оба полушария и вошел бы первостепенным светилом в историю всемирной литературы».
Достоевский смиренно признает недостатки своего романа:
«Множество отдельных романов и повестей, – отвечает он Страхову, – разом втискиваются у меня в один, так что ни меры, ни гармонии».
(«Так сила поэтического порыва всегда, например, у V. Hugo[68] сильнее средств исполнения. Даже у Пушкина замечаются следы этой двойственности.) И тем я гублю себя».
Действительно, «Бесы» – фрагмент эпопеи «Житие великого грешника», о которой шла речь выше и которая так и не была написана.
В записные книжки этих лет занесены имена живых людей, игравших нередко второстепенную роль в жизни Достоевского, или названия книг, или воспоминания о событиях юности. Автобиографический характер подготовительных записей к «Житию великого грешника» побудил некоторых исследователей творчества Достоевского задаться вопросом: не совершил ли сам Достоевский какой-то «великий грех».
Устная традиция утверждает, что Достоевский как-то признался Тургеневу, что совершил самый тяжкий из всех грехов.
«– Зачем вы мне это говорите? – спросил Тургенев.
– Чтобы показать, до какой степени я вас презираю!»
А Страхов в 188З году в письме к Толстому говорит о своем друге Достоевском, восторженную биографию которого сам же написал:
«…он был зол, завистлив, развратен… Заметьте, что при животном сладострастии у него не было никакого чувства женской красоты и прелести. Лица, наиболее на него похожие, это герой „Записок из подполья“, Свидригайлов и Ставрогин».
66
Имеется в виду повесть Тургенева «Призраки», опубликованная в № 1–2 журнала «Эпоха» за 1864 г.