Глубокая, чистая, духовная любовь Достоевского к Сонечке Ивановой, увлечение писателя невесткой сестры Еленой Павловной Ивановой, предчувствие близких радостных перемен в личной жизни, общение с замечательной молодежью, боготворившей его, успешная работа над «Преступлением и наказанием» — все это сделало люблинское лето 1866 года первым счастливым временем в жизни Достоевского после смерти жены и брата.
Однако в Люблине Достоевский оказался вынужденным одновременно с «Преступлением и наказанием» думать над другим романом, обещанным издателю Ф. Стелловскому при заключении с ним в 1865 году кабального договора. Писатель решается на невероятный, фантастический план, который он изложил в письме к А. В. Корвин-Круковской от 17 июня 1866 года: «Я хочу сделать небывалую и эксцентрическую вещь: написать в 4 месяца 30 печатных листов, в двух разных романах, из которых один буду писать утром, а другой вечером, и кончить к сроку. Знаете ли, добрая моя Анна Васильевна, что до сих пор мне вот этакие эксцентрические и чрезвычайные вещи даже нравятся. Не гожусь я в разряд солидно живущих людей… Я убежден, что ни единый из литераторов наших, бывших и живущих, не писал под такими условиями, под которыми я постоянно пишу, Тургенев умер бы от одной мысли. Но если б вы знали, до какой степени тяжело портить мысль, которая в вас рождалась, приводила вас в энтузиазм, про которую вы сами знаете, что она хороша, и быть принужденным портить, и сознательно!»
Достоевский совершил писательский подвиг: он «сделал небывалую и эксцентрическую вещь», правда, не в четыре, а в шесть месяцев. В Люблине был составлен план «Игрока» — романа для Стелловского — и продолжалась работа над «Преступлением и наказанием». Однако, возвратившись в Петербург, Достоевский совсем забыл об обязательстве Стелловскому: за месяц до истечения срока контракта ни одной строчки «Игрока» еще не было написано. Писатель весь во власти своего первого большого романа, который почти весь 1866 год печатался в «Русском вестнике».
«Преступление и наказание» в какой-то мере продолжает тему «Записок из подполья». Очень рано Достоевскому открылось таинственное противоречие человеческой свободы. Весь смысл и радость жизни для человека именно в ней, в волевой свободе, в этом «своеволии» человека. И это «своеволие», полемизирует Достоевский в «Записках из подполья» с произведением Чернышевского «Что делать?», сделает невозможным построение «хрустального дворца», будущего социалистического общества (Четвертый сон Веры Павловны).
В «Преступлении и наказании» проблема «своеволия» получает несколько иное художественное решение. Писатель вскрывает сущность «своеволия» Раскольникова: за словами Раскольникова о «благе человечества» (эквивалент «хрустального дворца») отчетливо проступает «идея Наполеона» — идея одного избранного, стоящего над человечеством и предписывающего ему свои законы.
Достоевский ставит еще один вопрос: допустимо ли нравственно построение этого «хрустального дворца»? Допустимо ли, чтобы один человек (или группа людей, что равноценно) взял на себя смелость, присвоил себе право стать «благодетелем человечества» со всеми вытекающими отсюда последствиями? Старуха-процентщица — символ современного зла. Допустимо ли ради счастья большинства уничтожение «ненужного» меньшинства? Раскольников отвечает на этот вопрос: возможно и должно, ведь это же «простая арифметика». Но Достоевский всем художественным содержанием романа отвечает: нет, невозможно — и последовательно опровергает своеволие («наполеонизм») Раскольникова.
Если один человек присваивает себе право физического уничтожения ненужного меньшинства ради счастья большинства, то «простой арифметики» не получится: кроме старухи-процентщицы, Раскольников неожиданно убивает и Лизавету — ту самую униженную и оскорбленную, ради которой, как он пытается внушить себе, и был поднят топор.
«Преступление и наказание» считается самым социально острым произведением Достоевского: писатель убедительно показывает, что капитализм создает еще большую пропасть между бедными и богатыми. Вот почему в «Преступлении и наказании» Достоевский художественно исследует глубочайшую этическую проблему человеческого общежития — проблему примирения бесконечной ценности человеческой личности и вытекающей отсюда равноценности всех людей с реальным неравенством их, логически приводящим, по-видимому, к признанию их неравноценности.
Убеждение в неравноценности людей — основное убеж дение Раскольникова. Для него весь род человеческий делится на две неравные части: большинство, толпу обыкновенных людей, являющихся сырым материалом истории, и немногочисленную кучку людей высшего духа, делающих историю и ведущих за собой человечество.
На первый взгляд его рассуждения о двух разрядах очень логичны. Раскольников верит в свою «теорию» даже тогда, когда идет доносить на себя, даже после суда, на каторге. Но, несмотря на убеждение в своей правоте, он под влиянием Сони, ее правды принимает наказание за преступление, которого, по его убеждению, не совершал. Что-то высшее, чем доводы рассудка, побеждает его волю. Эта борьба заглохшей совести, протестующей против пролитой крови, и разума, оправдывающего кровь, и составляет душевную драму Раскольникова после преступления. Это и дорого Достоевскому.
Даже когда совесть — непонятный Раскольникову нравственный инстинкт — окончательно побеждает, когда Раскольников уже томится на каторге, разум его все не сдается I и все отказывается признать свою неправоту. «И хотя бы судьба послала ему раскаяние — жгучее раскаяние, разбивающее сердце, отгоняющее сон, такое раскаяние, от ужасных мук которого мерещится петля и омут!.. Но он не раскаивался в своем преступлении… Вот в чем одном признавал вал он свое преступление: только в том, что он не вынес его и сделал явку с повинною».
Эта явка с повинною доказывала в его глазах не то, что его теория неверна, а то, что он сам не принадлежит к числу великих людей, которые могут преступать нравственные законы. «Уж если я столько дней промучился: пошел ли бы Наполеон или нет? — так ведь уж ясно чувствовал, что я не Наполеон…»
И только на каторге, буквально на последней странице романа, в душе героя совершается переворот: он возрождается к новой жизни. Нравственное сознание победило. Таков выход из трагедии Раскольникова. Совесть, натура оказались сильнее теории. «В теории ошибочка вышла», — ехидно говорит Свидригайлов Раскольникову.
В чем же ошибочность теории Раскольникова? С точки зрения утилитарной морали, с точки зрения Лужина, против нее совершенно нечего возразить. Чтобы в государстве было больше счастливых людей, нужно поднять общий уровень зажиточности, а так как основой хозяйственного прогресса является личная выгода, каждый должен о ней заботиться и обогащаться, не беспокоясь о любви к людям и тому подобных романтических бреднях. Лужинский призыв к личной наживе — неизбежное следствие лозунга Раскольникова: «сильному все позволено». Недаром на рассуждения Лужина: «Наука… говорит: возлюби одного себя, ибо все на свете на личном интересе основано», — Раскольников говорит: «Доведите до последствий, что вы давеча проповедовали, и выйдет, что людей можно резать».
Если на минуту допустить, что в каком-то частном случае общество может выиграть от убийства, то распространение в нем равнодушия к человеческой жизни, несомненно, опасно и невыгодно для него; поэтому общество заинтересовано в том, чтобы убийство внушало страх человеку совершенно независимо от того, каковы будут последствия убийства. Все это так, но ни малейшим образом не колеблет теории Раскольникова: ведь и он согласен, что масса должна быть подвластна слепому инстинкту страха крови. Он требует только свободы от этого инстинкта для немногих избранников человечества, которые могут ради счастья людей «переступить закон», а с точки зрения утилитарной морали убийство человека, если оно увеличивает сумму счастья в обществе, нравственно.