Выбрать главу

Неуютно стало, когда в итальянском пении Титуса и Сервилии не понял почти ни слова и только смутно мог догадываться, что тревожит их и что радует.

А когда театр заполнили нежные голоса певчих русской капеллы, певших на итальянском языке, галерея не выдержала и ударила в ладоши.

Не мог знать тогда Федор, что записал себе в ту пору придворный поэт Елизаветы Петровны, устроитель того коронационного спектакля, немец Якоб Штелин: «После этого выступления… церковные певцы использовались во всех операх, где встречались хоры, а также в большие придворные праздники… Многие из них настолько овладели изящным вкусом к итальянской музыке, что в исполнении арий мало в чем уступали лучшим итальянским певцам».

Поскромничал придворный поэт, отсылая русских певцов на выучку к итальянцам, ибо они, певцы эти, отсутствием собственного «изящного вкуса» не страдали и в ту пору.

Вот что напишет несколько позже его, Штелина, соотечественник — историк Август Шлецер о хоре певчих: «В один небольшой праздник пришел я в придворную церковь к обедне, с намерением послушать славной русской музыки, т. е. музыки вокальной… В высокие же праздники они полным хором поют… духовные концерты… Сии концерты, в которых огненная итальянская мелодия соединяется с нежною Греческою, превосходят всякое описание. С нежными, чистыми голосами (и ни одной девушки, ни одного кастрата!) мешаются самые густые: налои дрожат от пения басистов. Мое изумление тут не имеет никакой значительности; но многие чужестранные послы, слышавшие музыку в Италии, Франции и Англии, тоже изумлялись, и сам Галуппий, слушая в первый раз полный церковный концерт в России, воскликнул: «Такого великолепного хора я никогда не слышал в Италии!»

И не случайно русский хор включался в итальянские оперы лишь «в особо торжественных случаях»!

Пришло с оказией письмо от Федора Васильевича Подушкина, писанное Алешкой. Умер сводный брат его младенец Игнатий, в Костроме же приказал долго жить любимый дед Харитон. Жаловался отчим, что совсем стар стал, семь десятков скоро, и тяжко уж ему заводишки свои тянуть. А не ровен час — все под богом ходим! — на кого ж хозяйство свое оставить? Чай, не Кирпичеву — лени перекатной! Хоть Матрена и дочь родная, писал отчим, да бог ей судья: баба она баба и есть — глупая то есть. И желает он, Полушкин, принять в компаньоны пасынков своих. А для того просил Федор Васильевич приехать Федора Григорьевича, «дабы доношение в Берг-коллегию учинить».

— Ну что, Федор Григорьич, собираться надо? — вертел в пальцах письмо Петр Лукич. — Когда поедешь-то?

— Чего ж тянуть?.. Завтра соберусь, а там поутру можно и в путь.

— И то дело, — одобрил Петр Лукич. — Бери Якова — и с богом.

За четыре года Ярославль нисколько не изменился. Лишь кое-где по два-три подряд стояли новые дома — горели, видно, как всегда, бедолаги-обыватели. У храма Ильи Пророка свернули за угол, и сердце у Федора заколотилось.

Яков остановил каурых у ворот и пошел открывать. Федор обогнал его и в один миг оказался на крыльце. Вбежал в горницу.

Матрена Яковлевна вязала у печи. Ивашка с Гришаткой, обложившись красками и бумагой, малевали что-то, расположившись на полу.

— Здравствуй, матушка! — Федор бросился к матери, упал перед ней на колени и, выбив вязанье, уткнулся лицом в пухлые теплые руки, пахнущие свежей пряжей и домашним уютом.

Братаны взвизгнули, насели на Федора сверху, повалили на пол.

— Мать!.. А, мать! — донесся из соседней комнаты слабый хриплый голос. — Кто там?..

Федор поднялся, поставил братанов на ноги, погрозил им пальцем и вошел к Федору Васильевичу.

Лежал Полушкин под толстым стеганым одеялом, выпростав из-под него тонкие бледные руки.

— Здравствуй, батюшка! Здравствуй, родненький! — Федор опустился перед ним и поцеловал дрожащую сухую руку. А когда поднял голову, увидел мокрое от слез, изборожденное лицо отчима и дрожащие губы его. — Ну что ты, родненький, что ты… Все, слава богу, хорошо. Хорошо ведь все…

— Плох я совсем стал, Федя… Видно, помру скоро.

— И-и, батюшка, как говорил учитель, у одного бога аршин, он им и мерит…

— Говорил, а сам вот приказал долго жить, — вздохнул Федор Васильевич. — Насовсем, что ли, Федя? Спасибо, что приехал…