Открыл Федос глаза. А над ним — дядя Петрусь.
— А-а! — пробормотал Федос. — А я думал, это мама.
— Вставай.
Федос отбросил одеяло.
Завтракали втроем: Марыля, дядя Петрусь и он, Федос. Остальных дома уже не было. Когда убрали со стола, дядя Петрусь сказал:
— Возьми вон сумку с табуретки. Я велосипед выведу.
— А что в ней?
— Еда. Тетя Настя приготовила.
Утро было тихое, солнечное. Высоко в небе заливались жаворонки. Федос сидел на раме и держался за руль, на котором висела сумка с едой.
Тропинка пробежала сквозь траву и привела в сосновую рощу.
— Дядя Петрусь, зачем же мы велосипед брали? Лес — вот он, рядом.
— Лес — да не тот. Чтобы в Савкин попасть, надо этот лесок проехать, потом поляну, а потом еще болото обогнуть.
Дорога сворачивала то вправо, то влево. Под колесами мелькали солнечные пятна. Солнце уже встало, но в лесу не рассеялась еще ночная прохлада.
Над головою Федоса прогудел ранний шмель, где-то впереди порхала бабочка. На разные голоса пели птицы.
— Дядя Петрусь, кто это цвинькает?
— Синица дождя просит.
— Зачем же ей дождь?
— Низачем. Просто в народе так говорят.
— А кто это там в чаще плачет, как человек?
— Это черный дятел. Его песни всегда невеселые, даже когда все хорошо.
— Дядя Петрусь, а почему лес назвали Савкиным?
— Говорят, будто бы прятался там когда-то Савка. Давно это было, до революции. Бедных защищал, а богатым спуску не давал.
— Интересно. Как в сказке.
— Не сказка это, а быль, хоть и мохом поросла.
— Как мохом?
— Ну, не на нашей памяти было, а когда господа хозяйничали, когда тивуны[4] плетьми загоняли крестьян в барский двор на работу.
— Расскажите, дядя Петрусь!
— Длинная история.
— Ничего! Лес ведь Савкин тоже неблизко.
— Что Ладно, расскажу. Только давай уж тогда пешком пойдем, а то с велосипеда не очень-то расскажешь.
Давным-давно был помещиком в наших местах пан Пвук. Из немцев. Народ его Пауком окрестил. Все вокруг ему принадлежало: поля и деревни, да и сами мужики. Вот и жил он припеваючи, разве только птичьего молока ему не хватало. Зато у бедных мужиков дети даже хлеба вволю не ели. Но мало было этого пану. Издевался он над людьми своими, как только мог. Многих в могилу загнал.
Терпели люди. Говорили: «Плетью обуха не перешибешь».
А пан, знай, изгаляется себе. Однажды утром не с той ноги встал, управляющего вызвал и приказывает: «Послать в город дюжину холопов, пусть учатся. Мне и грамотные слуги тоже нужны». Что ж, панское слово — закон. Отобрал управляющий двенадцать хлопцев и отправил.
Был среди них и Савка Щелкун, сын крепостного крестьянина Якуба.
Остался Якуб на хозяйстве один. Тяжко старику без молодца-сына. Да что поделаешь? Пришлось меньшого сына о помощи просить. Мал Адась, слаб, да ведь и старик не сильнее. Так вдвоем, бывало, бревно и тащат полдня.
Как-то остался Адась дома один: старик Щелкун с самого рассвета на панском ноле траву косил. Глядь — пан со своими гостями скачет. Весело ему, а Адась так и похолодел: видит — панские кони их, Щелкунов, клин топчут!
Говорят: лучше с медведем обниматься, чем с паном повстречаться. Да ведь если рожь погибнет, что тогда? И семья с голоду умрет, и подати заплатить нечем будет…
Выбежал Адась из хаты, просит пана:
«Паночек, миленький, сверните в сторонку, бога ради! Это ведь наша полоска!»
«Прочь, быдло![5] — кричит пан. — Прочь, растопчу!»
И прямо на мальчонку коня направляет.
Увидел Адась над собою вспененную конскую морду, страшно ему стало. Бежать бросился. Да где там!
«Догнать и объяснить, что такое пан, а что холоп!» — пан Пвук своим гайдукам приказывает.
Как ни беги, а гайдуцкая плеть догонит.
Только вечером нашел старый Якуб своего сына. В борозде. До беспамятства избитого, окровавленного. Пока до дому нес, Адась умер у него на руках.
Встал старик на колени перед иконой и, горько рыдая, воскликнул:
«Боже праведный, неужто не выйдут боком волку овечьи слезы?..»
А панский тивун слова эти и услышал: под окном стоял, кто знает, откуда взялся, может, и нарочно пришел. Неспроста ведь про него говорили: волчий рот и лисий хвост.
Было плохо, а стало еще хуже. Пришла беда — отворяй ворота. Наутро схватили и самого старика, отвели на конюшню и выпороли. Много ли старику надо? Не прошло и двух недель, как он отдал богу душу. Умерла вскорости и его жена: какая женщина выдержит столько горя?
Прослышал обо всем этом Савка. Сбежал из города неведомо куда. Поискали, поискали да и забыли про него.
Забыл пан и о своих людях, которых послал учиться: не до того стало заболел, занедужил. И никто вылечить его не мог ни лекари чужеземные, ни шептуны чернокнижники. Как схватит его — охает, стонет, кряхтит, кричит.
Гайдуки по селам ездят, высматривают — кто радуется. Беда тому, на чьем лице улыбку заметят.
Но вот однажды появился в панском дворце человек какой-то. Лекарем назвался, просит, чтобы пустили его к пану.
Пан велел впустить.
Входит лекарь в его комнату. Пан на него смотрит, говорит:
«Многие меня лечили не помогло».
«От смерти, пан, лекаря нет. От нее не вылечишься, не откупишься. Но хворь твою я уж выгоню — не сомневайся».
«Лечи. Но помни: не сдержишь слова — каменья на тебе возить прикажу».
«Ладно, пан, согласен. Но ты уж делай все, что я скажу».
«Ладно».
«Ну вот, сейчас в дорогу собирайся, в лес поедем».
Пан карету подать повелел, лекаря рядом посадил, гайдуков кликнул.
Едут. Стража сзади верхом, бубенцы на уздечках малиновым звоном звенят.
К лесу приблизились, лекарь и говорит:
«Пану возле вон этой высокой сосны раздеться придется. Самому».
«Зачем же самому?»
«Люди на опушке подождут. Не пристало им, холопам, смотреть, как панская хворь наружу выходить станет. Да прикажи им, чтобы врачевать не мешали и сюда не лезли — что бы ни услышали».
Приказал пан гайдукам на опушке остаться и, что бы ни было, не вмешиваться.
Лекарь вожжи взял, карета панская дальше поехала, в лес.
У высокой сосны остановились. Разделся пан, а лекарь приказывает — сосну ту обнять и повторять: «Жив я буду — не помру, жив я буду — не помру…» А сам Пвука к дереву привязывает. Потом здоровенную дубину в руки — и давай по панской спине молотить.
«Ой-е-ей! Ой-е-ей! — застонал пан Пвук. — Ты что делаешь? Обещал хворь из меня выгнать, а лупишь так, что душа может выскочить».
«О душе, пан, не было уговору! — рассмеялся лекарь. — Как вылетит она из тебя, так и хвори конец. Помнишь слова: «Выйдут волку боком овечьи слезы»? Ну так вот: сдирал волк шкуру с овечек, а теперь и самому со шкурой расстаться пора».
Тут только понял пан Пвук, что не лекарь к нему пожаловал, а старший сын Щелкуна, Савка, и что не исцеление ему принес, а смерть. Дико заревел он, на помощь стал звать.
Гайдуки все слышали, но приказа панского ослушаться не смели и с места не тронулись.
Так и забил Савка пана Пвука до смерти.
Потом скрылся в лесу, и некоторое время не было о нем ни слуху ни духу. А когда объявился, узнали все: подобрал он парней молодых и здоровых, себе под стать, с ними вместе стал над злыми панами и над их подлыми прислужниками суд-расправу творить.
Долго гуляли они, добры молодцы, по нашей округе. До того самого времени, пока против них целое войско с пушками не вышло. Тогда только простился смелый Савка с родною земелькою и подался на Днепр, к запорожским казакам.
Много воды с тех пор утекло, а люди ничего не забыли, все помнят. И лес тот Савкиным до сих пор зовут…
Умолк дядя Петрусь. Не сразу заговорил и Федос. А потом сказал:
— Я сказку читал, там тоже что-то вроде этого.
Дядя Петрусь не ответил.
Город маленьких тружеников