Выбрать главу

Вечером в каталажку приезжала еда: борщ из ближайшего ресторана. Единственная тюремная еда, если не считать утреннего чая. То был наваристый украинский борщ. Вкусный. Жизнь была прекрасна! Промучившись три ночи на деревянном полу, я укладывался на газету "Правда", как на перину. Если что и портило настроение, так это наши желудки. Для милиционеров "фруктовая база наша" тоже обернулась хлопотами. Заключенных по нужде было принято выводить: вероятно, из-за перегруженности камеры ведром-парашей пользоваться не заставляли. Через пять минут после отбоя Саша Зельманов провозглашал: "Чувствую, пора издавать первый вопль!".

- Дежурный!.. Дежурный!..

За Зельмановым вскоре вопил еще кто-нибудь из нас. Затем еще кто-нибудь. Сна у ночного дежурного не получалось.

Эти пятнадцать суток не обошлись без приключенческой истории.

Однажды, вернувшись в камеру, мы обнаружили пополнение. Но пополнение для каталажки необычное, потому что, как и мы - пятеро, не из "местных". Москвич, который только сегодня прибыл к "сине-черному", снял "сарай-диван", двинул знакомить себя с курортом, и где можно отмечался "стаканчиком", налакался, заснул на пляже, а центурионы с песочка подняли и принесли в каталажку. К вечеру он очухался, осознал местонахождение, а так как "много знаний - много печали", то пребывал в унынии. Очевидная перспектива: две недели мускульного труда, "телега" на службу и прочее, и прочее - добавила долговязому мужику с лицом итээровца долю тоски в глаза, впрочем, вполне подобающей его сословию. Как всякий неудачник он был, вероятно, фаталистом. Следует вспомнить: все везунчики - тоже ФАТАЛИСТЫ. Но Господь Бог любит иногда мешать карты таро и, опустив тебя в помои, и, казалось бы, на всю оставшуюся твою жизнь, неожиданно выдернет из зловонной ямы. Нечто подобное случилось и со столичным жителем... Столица вторая помогла столице первой. Мы, пятеро, оказались инструментом в руцах Божиих. Долговязого бедолагу из-за отсутствия при нем документов не зарегистрировали, "не оформили", для милиции он был еще инкогнито. Зельманов сказал: "Надо делать ноги". "Да как?" - возразил москвич и безнадежно махнул рукой.

Известно, Москва жирует за счет России и сама ничего не может. Даже из каталажки драпануть. За это мы, Россия, ее, Москву, и не любим. Москву и москвичей. Но всегда выручаем. Такая у нас нелюбовь!

"Будет прогулка, - сказали долговязому, - маханешь через забор". Действительно, перед отбоем нас выводили в тюремный дворик. Дворик обстроен с трех сторон, а с четвертой - отгорожен каменным забором от "свободы", то есть от улицы. От улицы Клары Шота Руставели Цеткин. Дежурный присматривал за нами, за тем, как мы топчемся во дворике, поочередно ходим в дощатый сортир, потом вопросительно смотрел, спрашивал: "Ну, что?" - "Да, все. Все", - отвечали и возвращались в камеру. Кому-то надо было "взять на себя" дежурного. Нейтрализовать. Желательно без крови. На это вызвался я. Деньги мы хранили в милицейском сейфе. Брали по мере надобности. А зачем каталажнику деньги к ночи? Пришлось придумывать. Дежурный отправился со мной в помещение, к сейфу, а ребята немедля подставили "москве" спины, и долговязый маханул через трехметровую ограду, не сказав "спасибо", не пожелав "приятно оставаться"...

Не верь, не бойся, не проси.

Александр Солженицын

Полуфинал у нашей истории уже был, а финал такой...

Этот человек не был специальной "подсадной уткой" - как и все прочие: "указник" из местных. Такую "дипломатию" ему предложили, и он взялся. А по виду, по манерам - классическая "подсадная утка": тихонькая, въедливая, доверительная. Пел складно. Песню украшал соблазнами: как этот вышел раньше срока, как этот выскочил...

Зельманов возмущался: "Вы что, не понимаете - это провокация!" Мы понимали. Точнее - чувствовали. "Им только и надо, - говорил Зельманов, чтобы мы написали прошение, признали вину!" Мы понимали, что Зельманов прав, что им только этого и надо: всякие апелляции тогда обратятся в ничто и справедливость не восторжествует.

Только вот дорого ли стоит справедливость?

Лао-Цзы выстроил такую лестницу: почтительность, справедливость, гуманность, добродетель и дао. Гуманность получилась справедливости повыше. А гуманность - от латинского "хуманус", то есть - "человечный". "Гуманизм" тоже от "хумануса". Только этим понятием начальники страны пользоваться нам не велели. Наказывали пользоваться вместе со словом "социалистический". И смысл соединения получался, можно сказать, противоположный. Поэтому для себя, для внутренней жизни мы все же пользовались понятием "гуманизм", потому что стремились ко всем относиться по-человечески - даже к самим властям, к отдельным ее представителям, потому что всегда по-человечески их было жалко.

Уже знакомая нам судьиха зачла ответ на прошение наше о досрочном освобождении (а всего и делов-то - на недельку пораньше!). Прошение, конечно, с извинениями - дескать, не правы, сожалеем, простите великодушно! - все как надиктовала "подсадная утка".

В прошении нам отказали.

Судьиха держалась строго, но глазами презирала.

Мы себя тоже презирали.

Только, вот, думаю, случись, не дай Бог, опять что-то похожее, и замаячит шанс! И даже такой же фальшивый, и опять человеколюбивое отношение к себе победит гордыню и, отодвигая сомнения, подвинет тебя к гражданскому блуду, а за этим - подобный финал: ты станешь себя презирать, обзывать федроном, и опять презирать, и опять обзывать федроном. Кстати, средиземноморское слово такое длиннее на одну гласную: греки говорили "афедрон". И в боярской России, в боярской образованщине шикарное это слово произносилось так же, произносилось, да - подзабылось. И вот, надо же! номенклатурщик какой-то в служебный ввел обиход, утеряв главную букву всех времен и народов - альфу.

Вот, пожалуй, и все. И финал.

Еще не забыть сказать, что в один из дней, под конец нашего срока, пришел грузовичок и забрал "ящики-персики". Все ящики - все персики. Мы их сами грузили. И отвез эти редкие плоды, надо полагать, редким людям того края. Вот только досталась ли хотя бы пара персиков нашей судьихе? Если бы она нам срока скостила, тогда бы мы меньше съели персиков, а так, из того остатка, что в ящиках увезли, - сомневаюсь. Впрочем, сама виновата. Так что и про нее можно сказать "афедрон" или, по-местному, "федрон", только про женщину говорить так не следует.

А про себя - можно.