Бабушка моя была деканом ГИТИСа, отец закончил ВГИК и всю жизнь писал сценарии, театр и кино мне с рождения не чужие, с детства я знал разных старорежимных старух, как на подбор, прекрасных, одна из них, артистка МХАТа (ей среди другой студийной молодежи Булгаков читал "Театральный роман", и они заливистым хохотом встречали каждое новое слово) пела актерский гимн, сейчас перевру его слова, но там, помнится, было так:
Каждый любит Нину,
Машу или Зину,
А актеры любят всех!
На этом "всех", развратном, по нынешним понятиям, слушатели взрывались смехом, торжествующим навстречу свободе, как смеялась когда-то исполнительница навстречу "Театральному роману": никакой секс сам по себе никого тогда не смущал, молодых - по молодости, старых - по старорежимности, но тут он к тому же благословлялся таинством сцены. Нравы тогда были гораздо более вольными, чем нынче, слово "харрасмент" отсутствовало в гражданском лексиконе, и осуждать режиссера или директора театра за то, что он спит с артисткой, никому не приходило в голову, дело привычное, дело житейское, дело богемное, в конце концов. И вообще эка невидаль, секс артистки с директором, тоже мне Художественный театр. Даже не знаю, как бы тогда отнеслись к страдалицам, которые двадцать, тридцать лет терпели, таили, растили в душе, как драгоценное зерно, полученную от секса травму, а потом дружно выложили ее на партсобрании. Плохо бы отнеслись. Ну, прямо, ой, ой, ой. Великая песня Галича "Красный треугольник" была тогда у всех на слуху.
Ой, ну что ж тут говорить, что ж тут спрашивать?
Вот стою я перед вами, словно голенький,
Да, я с племянницей гулял с тетипашиной,
И в Пекин ее водил, и в Сокольники,
И в моральном, говорю, моем облике
Есть растленное влияние Запада,
Но живем ведь, говорю, не на облаке,
Это ж просто, говорю, соль без запаха!
И на жалость я их брал, и испытывал,
И бумажку, что я псих, им зачитывал,
Ну, поздравили меня с воскресением,
Залепили строгача с занесением!
Ой, ой, ой,
Ну, прямо, ой, ой, ой...
Взял тут цветов букет покрасивее,
Стал к подъезду номер семь, что для начальников,
А Парамонова, как вышла, вся стала синяя,
Села в Волгу без меня и отчалила!
И тогда прямым путем в раздевалку я,
И тете Паше говорю, мол, буду вечером,
А она мне говорит - с аморалкою
Нам, товарищ дорогой, делать нечего.
И племянница моя, Нина Саввовна,
Она думает как раз тоже самое,
Она всю свою морковь нынче продала,
И домой, по месту жительства, отбыла.
Вот те на,
ну, прямо, вот те на!
Прекрасный этот текст, малую часть которого я сейчас процитировал, напомнил Андрей Шемякин в связи со скандалом вокруг Вайнштейна, и он, действительно, все в себя вбирает, и то, что было тогда, и то, что происходит сегодня, и наш партком, и всемирный. Мне при этом ничем не мил злосчастный продюсер, а его жертвы вызывают живое сочувствие, само собой, но греметь и звенеть по их поводу на самой высокой ноте представляется все-таки странным. Ведь ровно такой же гром и звон стоял, когда разоблачали священников-педофилов, те же слова и выражения, тот же гнев и крик, но там был грех совсем другого калибра. К ядерному взрыву нынче приравняли утечку газа. Партком, собственно, начинается с готовности ради идеи жертвовать любой адекватностью. А это ой, ой, ой. Ну, прямо, ой, ой, ой.
Чудесная фотография. Это Собор Святого Георгия в Модике, немыслимо изощренный и торжественный, как бывает изощренным и торжественным только сицилийское барокко. А в нем простота и беззащитность - человек с ребенком, шорты и голые ноги. Увидев срам эдакий, у нас бы сбежались верующие всласть оскорбиться в религиозных чувствах; самые добрые взяли бы с собой платок, чтобы пришельцу стыд прикрыть, остальные - гнали б охальника ссаными тряпками. Здесь это никому не приходит в голову. Торжественное и изощренное ведь про свободу и любовь, человек с ребенком - про то же. И они навсегда соединились.