Финальная сцена возвращает нас к первым эпизодам, связывая две части картины. Первую - черно-белую - историю женщины, потерявшей мужа. И вторую - цветную - историю человека, теряющего самого себя и всякую связь с миром. Начальный и заключительный эпизоды картины - скрытая, но почти полная рифма. И там, и там - смерть, и свадебная роза героя превращается в похоронную, и мат случайной попутчицы в метро, вызвавший такое негодование наших целомудренных начальников, звучит как плач, как заклинание над покойником. Частная вроде бы история женщины, потерявшей мужа, перерастает в символическую историю общества, впавшего в сон, в летаргию, в умирание. В этом обществе обезображено все, даже то, что традиционно свято, даже кладбище, показанное Муратовой как ярмарка тщеславия, как дикий симбиоз трагического, "черного" и фарсового. Бесконечные, одна за другой, надгробные стелы, эта прихотливая смесь фаюмского портрета и фотокарточки с фестончатым обрезом, кому-то когда-то дорогой, но увиденной как бы брошенной в заплеванном подъезде, где ближе к ночи в ведре пищевых отходов шевелится и шуршит домовитая крыса.
Изощренный орвелловский поп-арт - Доска почета, яркая,
с раскрашенными фотопортретами, похожими на то, что предлагает в электричке, трогая вас за плечо, глухонемой коробейник.
Очередь за рыбой, увиденная с надмирной, научно-популярной отстраненностью, как бы жизнь подводного царства, эти перетекания и кипения, эти замирания и всасывания, эти плавно-неотвратимые алые щупальца продавщицы, захватывающие и отбрасывающие, единовластно повелевающие актом общественного пищеварения. Взгляд из глубины - к золотым звездам решетки высокого железнодорожного моста, к защитным его сеткам, к скрещенным в мучительном поцелуе парам. И взгляд в сторону - к цепляющейся о выступы кирпичной стены лестнице и к жалкой фигуре на ней.
И все вместе - мост, лестница, целующиеся пары, очередь, монтажно стыкуемый с ней коридор - закручено одним пластическим движением и озвучено одним истошным воплем: «Колю убили». И несется этот вопль над безумными, о чем-то спорящими, зачем-то ругающимися людьми, над сладострастными ртами целующихся пар, над сладострастными лбами дерущихся за рыбу, над двумя тетками в огромном пустынном коридоре: одной - неподдельно-простонародной и другой - поддельно-мхатовской, с головы до ног увешанной, как елка, блестящей рождественской канителью.
Вопль «Колю убили» - еще одна смерть, на сей раз остающаяся за кадром. Невнятная никому, потому что и смерть обесценилась в этом обесцененном мире. Не говоря уж о писательских упражнениях главного героя, школьного учителя, типичного среднего интеллигента, который, как уже было сказано, постепенно и даже естественно теряет связь с жизнью. Этот естественный переход из жизни в сон, из сна в смерть, в котором утрачивается все человеческое, - самое трагичное в фильме Муратовой.
Единственная абсолютная ценность здесь - животные: ни
в чем не повинные кошки и собаки. И люди здесь человечны, поскольку похожи на животных. И чем больше похожи, тем человечнее. Замечательна в этом смысле толстуха-завуч, вроде бы совсем пещерное создание, куда менее просвещенное, чем главный герой. Все в ней тотемно-первобытно: и посадка, и повадка, и манера говорить какими-то нечленораздельными горловыми звуками, и манера есть - как собака из миски. И мир ее души, и мир ее жилища - все вроде бы должно вызывать отталкивание. Нежный олеографический пейзаж в затейливой, покрытой «бронзовкой» раме, и нежные розы под ним. Плотно забитые курчавым рисунком обои, тесно сомкнувшиеся пузатые чашки и хрусталь, хрусталь, хрустальные туловища и ножки рюмок. Одиноко притулившийся возле хрустального ствола грязноватый пупсик. Стиль, который пучит от недостатка «квадратного метра». «Советский людовик», луисез, возросший на борще и сибирских пельменях, мечта о чем-то прекрасном:
Хас-Булат удалой!
Бедна сакля твоя;
Золотою казной
Я осыплю тебя.
Саклю пышно твою
Разукрашу кругом,
Стены в ней обобью
Я персидским ковром...
И надо всем этим Кира Муратова вовсе не хихикает: толстуха-завуч вдруг оказывается едва ли не самым симпатичным персонажем ее картины. И она, пожалуй, духовнее учителя со всеми его писательскими экзерсисами. Крах самодовольной интеллигентской утопии, на мой взгляд, - одна из тем «Астенического синдрома».