Но снято это в 1950 году, Бунину уже 80, а Маклакову 81, и даже Галина Кузнецова, последняя бунинская любовь ("Дневник его жены" все помнят?) и Леонид Зуров (в фильме он был Гуров, играл его Миронов) тут уже не оглушительно молоды. Но разрыв со стариками, с прежней Россией, вполне оглушительный; Кузнецова и Зуров - хорошо отмытые, переваривают ланч в ожидании обеда, такой буржуазный истеблишмент, мог быть революционным, сталинским, разница не велика. Зато с Тэффи и Рощиной-Инсаровой, которые завершают хронику, она снова огромна, она почти такая же, как с Буниным и Верой, - Россия, отозванная Троцким.
Очень хочется плюнуть в большевиков, тем более что они чмо кровавое и поганое. Но эта прекрасная, эта обожаемая, эта лучшая в мире родина исчезла бы в любом случае. Такой вот ужас, такая печаль. Но недоступная черта меж нами есть. Я уже в двадцатый раз смотрю хронику, щупаю ее глазами, впиваюсь в лица, чтобы, как на бельмах у слепого из стихотворения Ходасевича, сохранить их отражения.
Колхозная природа классики - главный внутренний сюжет советского ар деко. Это из текста, написанного 5 лет назад, 2 февраля 2014 года. Прекрасная "Скука" Дейнеки была тогда рядом: она осела в одной из частных коллекций Киева, рукой подать. И месяца не прошло, как "что может быть ближе" превратилось в "что может быть дальше": частная коллекция в Киеве стала абсолютно недоступной. Про это, наверное, и картина Дейнеки - про состояния, которые кажутся монументальными, вечными, упоительно неизбывными, как скука, а исчезают в одно мгновение.
Олег Лекманов тут спрашивает у своих читателей, нравятся ли им картины художника Куинджи.
Отвечаю.
В юности мне казалось, что нет ничего ужаснее, чем Куинджи, ну разве что Верещагин, и если нужен пример образцового музейного китча, то это, конечно, они. Но я тогда почти ничего из русского 19 века, второй его половины, не жаловал. Понятно, что Александр Иванов или Венецианов с Сорокой, или Федотов были любимы всегда, это наше все, но, начиная с передвижников, по моим тогдашним представлениям, русская живопись, передовая и болтливая, сердечно тяготела к китчу, а Куинджи больше других, и только авангард исправил дело.
Теперь я, конечно, думаю иначе. Я и Репина очень ценю, а многие его вещи даже попросту люблю, они ведь замечательные. И совсем не такие плоские и передовые, как казалось в самодовольной юности. И к тому, что было тогда ненавистно, к Верещагину или Куинджи, отношусь гораздо теплее, как к домам историзма, нелепым, милым, беззащитным в своей вычурности. И думаю, так случилось со многими в моем поколении. И что это, смена вех, эволюция взглядов или просто старость?
Украденная картина Куинджи это пейзаж с видом Крыма. Украденный из музея Крым внятно зарифмован с Крымом, украденным в 2014 году, - пошел писать фейсбук еще вчера вечером.
История с Куинджи могла бы стать политическим акционизмом, мог даже возникнуть новый Матиас Руст, более тридцати лет назад посадивший свой самолет на Красной площади, - тогда выяснилось, что великая империя зла, наводившая страх и ужас на народы и континенты, бессильна перед тинейджером, прилетевшим из Гамбурга; тигр оказался бумажным. Нечто подобное могло сложиться и сейчас, такой перформанс про Крым, который беспрепятственно таскают туда-сюда, - если бы шутник вынес картину, а потом внес ее обратно.
Бескорыстие все-таки важнейший элемент искусства, а тут спертый Куинджи был вывезен к черту в жопу, в Одинцовский район, на какой-то склад, где он, надо полагать, должен был смиренно ждать покупателя. Несостоявшийся Матиас Руст превратился в заурядного злодея и незаурядного мудака, убежденного в том, что за ворованную музейную картину можно выручить хоть сто долларов, хотя ее никто никогда никому не покажет, не украсит ею свое жилище, не сможет ни продать, ни завещать, ни обменять, ни подарить, а будет только прятать ее, как самую постыдную грязь, тщательно, чтобы, не дай бог, не обнаружили.
Мудака тоже жаль, бедные все. Но гораздо больше жаль Куинджи - его из теплого, залитого светом зала выставили на снег и ветер, в продрогший мокрый склад: за что, с какой стати?
Жаль Русский музей, в котором он постоянно прописан, которому он родной, там его больше, чем где бы то ни было на земле, любят, там сутки из-за него страдали, сходили с ума. И то сказать: был Куинджи, и нет Куинджи, пропал Куинджи.